Перед обедом старшина группы радистов позвал Балыкина в радиорубку, и Балыкин, несколько обомлев, слушал передаваемый из Москвы указ «Об установлении полного единоначалия и упразднении института военных комиссаров в Красной Армии». Дослушав до конца, в задумчивости вышел из радиорубки. Шквалистый ветер бил в лицо, трепал поднятый на фале красный флаг «наш», означающий приемку боезапаса. Балыкин прошел на ют, понаблюдал за разгрузкой машины-полуторки, стоявшей на причале у самой сходни. Галкин распоряжался, покрикивал, артиллеристы споро таскали ящики со снарядами.
Пришел Козырев. Он уходил в ОВР на инструктаж и вот вернулся с курткой-канадкой, перекинутой через руку. Взбежал по сходне, козырнул кормовому флагу, позвал Балыкина к себе в каюту.
— Вот, выбил! — Козырев, радостно-возбужденный, развернул и показал Балыкину новенькую канадку, подбитую мехом каштаново-золотисгого цвета. — Выцарапал у вещевиков! Ни за что не хотели выписывать, стервецы! Говорят, срок у той еще не вышел. Да какие могут быть сроки в боевой обстановке, говорю им. Осколком, поймите, порезало ту канадку. Ничего не знаем, говорят, есть сроки, а срок еще не вышел. Ну, я им выдал! Ну, выдал! Так вот, Николай Иванович, — сказал, приостыв немного от страстей вещевого снабжения. — Выход в двадцать два. Проводим лодку Щ-372 — опять толоконниковскую! Видно, господь бог через штаб КБФ связал нас одной веревочкой.
Балыкин поморщился при упоминании бога.
— У меня тут тоже новость, — сказал он.
И коротко изложил содержание указа и последовавшего за ним приказа наркома обороны.
— Так что, товарищ командир, — заключил он, — я теперь не военком, а твой заместитель по политчасти.
— Изрядная новость, — сказал Козырев. — Ты расстроен, Николай Иваныч?
— С чего мне расстраиваться? — сухо ответил Балыкин. — Я солдат партии и любое ее решение принимаю к исполнению. Если хочешь знать, это новость хорошая. Она вот что означает: командиры наши научились воевать. Созрели не только в военном отношении, но и в политическом. Могут принять на себя всю полноту ответственности. Полное единоначалие — в бою нельзя иначе.
— Нельзя, — кивнул Козырев.
Он пристально посмотрел на своего комиссара, теперь уже замполита. Каждый день он его видит, но только сейчас заметил, как изменился Балыкин. Он потемнел и будто омертвел, а глаза, такие уверенные и властные, приобрели не свойственное им прежде выражение печальной задумчивости. Никому не жаловался Балыкин, никогда не позволял себе расслабляться, но Козырев знал, как переживал комиссар отсутствие вестей от семьи. У Балыкина в каюте под стеклом, покрывавшим стол, лежали фотокарточки жены — полной белокурой женщины — и двух большеглазых дочек. Пропала, сгинула женская команда. С июля — ни одного письма…
Непривычное и странное это было чувство — жалость к Балыкину с его омертвевшим лицом.
— Ничего, ничего, Николай Иваныч, — сказал Козырев, не зная, как его утешить. — Ничего…
Балыкин коротко взглянул на него, молча вышел из каюты.
И снова закачала тральщик избитая штормами и войною водичка Финского залива. «Гюйс» шел во главе небольшого каравана. За его тралом шла толоконниковская «щука», за ней пыхтел пароходик «Ижорец», тащивший на буксире громадную баржу. К зиме завозили на Лавенсари продовольствие и обмундирование и, конечно, боеприпасы. Еще шло в конвое звено вездесущих морских охотников.
Под утро ошвартовались у родного лавенсарского причала. Когда тяжелые петли швартовов легли на причальные палы и погасли прожектора, корабли обступила ночная мгла. Где-то в глубине острова тарахтел движок.
Козырев курил на мостике. Смотрел на тонкие силуэты сосен в лесочке за гаванью. Их кроны раскачивал ветер, и от этого беспокойного движения, от посвиста ветра, от холодного прикосновения тумана, ползущего над водой, подступала ночная тоска.
— Серафим Петрович, — окликнул Козырев вахтенного командира Галкина, — вы как считаете — рассветет сегодня?
— Непременно рассветет, товарищ командир, — ответил Галкин сырым голосом. — А что?
— А то, что после такой глухой ночи рассвета не бывает.
— Скажете, Андрей Константиныч…
— Прошлогодние осенние ночи помните? Когда мы на Ханко ходили? Вот они такие же были… бесконечные… Впрочем, вы помнить не можете.
— Как это, товарищ командир?
— Вы тогда еще были… в эмбриональном состоянии…
— Совсем непонятно. — Галкин, судя по голосу, обиделся.
— Не обижайтесь, Серафим Петрович. Самая длинная ночь, если пожелаете знать, была в прошлом декабре.
— Само собой. Двадцать второго декабря. Зимнее солнцестояние.
— Подите вы со своим солнцестоянием. Ночь на третье декабря! Когда мы снимали людей с подорвавшегося транспорта.
— А-а…
— Хуже ночи не было никогда. Они прыгали на перегруженный тральщик. Опасно перегруженный. И там осталось еще много народу… Ладно, — оборвал Козырев сам себя. — Воспоминания окончены. Правьте службу, а я пойду сосну.