От горячо вспыхнувшего Лизиного взгляда Надя отвела глаза, потупилась, а в груди у нее будто кровь зазвенела, и жарко стало, и хорошо, и тревожно. «Встреть как любящая»… Да, да (будто с током крови бросилось в голову)! Люблю его! И нету никакой вины моей в том, что люблю! Разве это дурно?.. Он ведь не просто из жалости… Он меня любит! Сам сказал, да и что слова — по глазам его видно, видно, что правду говорит… Что ж дурного в том, что и я его полюбила?.. Я думала, что я мертвая, что все во мне умерло, — а я живая!.. А Лиза подняла Надю, стала выговаривать:
— Ходишь чучелом, в темном, в старье. Самое лучшее, что есть, надень! Пусть у него душа обрадуется от твоей красоты! — Чуть поколебавшись, она раскрыла шкаф, достала пакетик с шелковыми чулками: — Вот, возьми-ка…
Электрический свет не ярок, лампочка в коридоре горит вполнакала — но это электрический свет. Уже второй день дают его городу по вечерам.
— А у нас свет! — тоном хвастающейся девочки говорит Надя, отворив дверь и впуская в коридор Козырева. — Вы могли сегодня звонить, а не стучать.
— Смотри-ка, верно, свет. — Козырев мельком глянул на тлеющую красной нитью лампочку. — Здравствуй, Надюша. Ты сегодня такая красивая. Где твой платок?
— Сняла. — Надя тихо смеется. — Весна…
Она в розовом шерстяном платье — это платье пришлось сегодня, по приходе с работы, срочно распороть по бокам и подшить, чтоб не висело как на вешалке. Шелковые тонкие чулки непривычно холодят Наде ноги.
— Заходите, — говорит она стесненно.
— Когда ты перестанешь говорить мне «вы»? — Козырев кладет на стол сверток, снимает и вешает у двери шинель и фуражку. — Здравствуй, Наденька, здравствуй, милая!
Он обнимает Надю, но та гибко высвобождается из объятия.
— Я вас просила — не надо ничего приносить. Я теперь по рабочей карточке получаю пятьсот граммов хлеба.
— Не хлебом единым… Все равно я весь свой доппаек не съедаю. А это, — развертывает Козырев бумажный пакетик с горсткой кирпично-красного порошка, — витамин цэ. Буду теперь приносить тебе.
— Зачем?
— Ты жаловалась, что ноги побаливают. Так бывает, когда начинается цинга. А я не хочу, чтоб у тебя была цинга. Прими и запей водой.
Надя молча смотрит на него. Теплеют ее промерзшие глаза.
Она отводит его руки. Но вот от поцелуев сладкая слабость разливается по ее телу. И сквозь звон крови — вчерашние слова: встреть его как женщина… Она перестает отталкивать, и его руки смелеют. Надя как в тумане, ах, все равно… Стыдно как… Ах, пусть… пусть все будет…
Потом в темной комнате — их негромкие голоса.
— Я с ума сошла… Мама, если узнает, никогда не простит…
— Поймет, как я тебя люблю, и простит.
— У меня голова кружится, когда ты это говоришь… Правда любишь?
— Люблю. С той минуты, как увидел тебя первый раз возле госпиталя…
— Прямо!
— С той самой минуты. Только понял я это позднее. Мы ведь такие — сердцем понимаешь, а пока до разума дойдет, изведешься от самозапретов.
— Самозапреты? Что это?
— Всякие «нельзя», которые сидят у нас внутри. Много их… Помнишь, как я встретил тебя на заводе при обстреле? Ну, когда первый раз привел на корабль… У тебя было такое лицо, что все «нельзя» разом выскочили из меня. Понимаешь?
— Говори еще…
— Знаешь, что поразило меня в твоем лице? Беззащитность. Но это я тоже понял позже… Люблю твое лицо.
— Еще!
— Ты моя единственная радость. Моя надежда. Кораблям раньше часто давали твое имя — «Надежда».
— А мне мое имя не нравится.
— Это лучшее из имен. Надежда. Сперанца.
— Сперанца?
— Это надежда на каком-то языке, кажется, на итальянском. Я читал книжку, маленькую такую, в библиотечке «Огонька» — она называлась «Сперанца»…
— Ты много знаешь, Андрей.
— Ничего я толком не знаю, кроме флота.
— Расскажи о себе. Я совсем тебя не знаю.
— А того… Непряхина… знала?
— Знала, — не сразу отвечает Надя. — Он был добрый и веселый… И в волейбол играл как бог.
— Боги вряд ли играли в волейбол. Но не в этом дело… Что тебе рассказать? С детства я хотел стать моряком — и стал. Вот и вся моя биография.
— Андрей… А девушки у тебя были?
— Была.
— И ты… любил ее?
— Да.
— Почему же… ну, я не знаю, как спросить… Ты бросил ее?
— Она от меня отреклась.
— Отреклась? Слово какое странное…
— Мы должны были пожениться, когда я кончу училище. Как раз перед выпуском произошли у меня неприятности. Вернее, у отца. У меня ведь отец — кадровый военный, в ту мировую войну командовал ротой самокатчиков, в Гражданскую пересел на бронеавтомобили… В общем, прошел, как говорится, славный путь — от краскома до комбрига. В тридцать восьмом его арестовали. А мне как раз выпускаться в то лето. Ну, разбирали меня… Я говорю: не верю… Не могу поверить, произошла, говорю, ошибка. Никак не вязалось это с моим представлением о комбриге Козыреве… Вот так… А с Ольгой у нас все расстроилось. Родители у нее… как бы сказать… испугались… велели ей прекратить наши отношения. И она послушалась. Вот и все… Мечтал я об эсминцах, а назначили на тральщик. Ничего, ничего… Не только эсминцем — крейсером буду командовать.
— Конечно будешь.
— Ах ты, моя милая! Веришь в меня?