— Выдаю я это Катеринушку замуж. Хорошо-с. Меряю в лавке одни сапоги, гляжу, малы. — Да они еще разносятся, — говорит купец. — Зачем, — говорю, раз не подходят. Дай следующие. — Хорошо-с. Меряю другие — велики. — Да они еще сядут, — советует купец. Но скидаю и их. Скидаю я это их, только глядь, входит старший сын. — Ты, говорит, папаша, в случае чего не сомневайся, живи смело. Я тебя на свой счет и похороню. — Так это обрадовал. Хорошо-с. Едем мы вместе к жениху поглядеть. Гляжу — на дворе у него дров, дров. Конца нет. Хорошо-с. Обрадовался это я, отдал Катеринушку, а на другой день все дрова-то и уехали, чужие были.
Муж Катерины, в красной рубахе и плисовой жилетке без пиджака, пьяный слонялся по всей палубе, подходил то к мужику, то к бабе и выкрикивал:
— Папенька, ура, ура, ура! Маменька, ура, ура, ура!
И баба с мужиком улыбались ему своими невеселыми улыбками, а дочь, молоденькая, тихая бабенка в новом платье, с обожанием смотрела на него, и от нее далеко пахло ситцем.
Пассажиров наших первого и второго класса я знал мало, встречая их только на палубе. Здесь мне запомнилась больше всех одна молоденькая девушка с большими, всегда печальными глазами, с нежными руками и шейкой и с тихим голоском, беспомощным и трогательным. Она одета была в плохонькое платьице, старательно подновленное чем- то очень недорогим, и платьице это намекало на самую грустную, заматерелую бедность, неудачливость и житейское бездолье. Когда я в первый раз встретился с ее безучастными глазами, у меня так и дрогнуло сердце от жалости к ней и состраданья. Она ехала с подругой, девушкой искренней и радостной.
Однажды, проходя мимо них, я увидел, как печальная девушка приложила руку к щеке и опять отдернула ее, точно в сильном горе, и сказала с тоской:
— Как устала я, Маша, ах, как устала!
Она закрыла глаза и проговорила дальше:
— Как хочется мне тишины, покоя, ну хоть совсем простенького, незатейливого покоя, самого дешевенького. Ну, хоть чтобы лампа с каким-нибудь бумажным колпачком, чтобы самовар вечером, чистые чашечки, и чтобы тихо-тихо кругом. А за перегородкой, чтобы я слышала, сидит и работает мужчина. Ах, как бы хорошо! Господи, как хорошо бы!
Она засмеялась тихим и счастливым смехом. Я после долго бредил этим смехом.
Кроме этих двух девушек, мне запомнился еще капитан, дирижер ехавшего с нами военного оркестра, всегда в себе сосредоточенный. Я узнал, что он обладал недюжинной музыкальной одаренностью, но, как истинный талант, был стыдлив, застенчив и болезненно недоверчив к своему исключительному дару, и от одного этого, быть может, он обречен был судьбой на вечное томление и безызвестность.
Еще запомнился мне старик-генерал, простоватый, но с неустрашимой осанкой, умевший очень сердечно разговаривать о преферансе.
Но самым странным для меня, невольно привлекавшим к себе мое внимание, был один из наших кормовых пассажиров. Сначала меня очень удивляла его каюта. Приехав на пароход, он расположился в ней совершенно как дома, словно бы ему предстояло прожить тут целые годы. Когда я бежал с судками к себе на кубрик, мне часто приходилось миновать ее. Заглядывая в приотворенную иной раз дверь, я каждый раз видел одну и ту же стену ее. На стене этой висело разного рода оружие, и все очень старое: ветхие ружья, турецкие ятаганы, древние казацкие самопалы, заржавленные кинжалы и сабли, и одни из сабель были так кривы, что скорее походили на серпы. Тут же справа висел большой поясной портрет какого-то азиатца в ярко-красной хламиде, с огромными черными глазами. Азиатец в правой руке держал большой золотой медальон, сплошь усеянный белыми и черными бриллиантами. Под азиатцем висела, отблескивая, желтая картина, на которой трудно было разобрать, что нарисовано. Под картиной же вплотную к стене была придвинута кушетка, покрытая золотистой персидской материей. На ней лежали богатейшие меха.
Однажды, проходя мимо каюты вечером, я увидел на этой стене тень от женской головы. Тень была немного больше натуральной величины, так что женщина сидела близко к стене. Но все же ее не было видно. Тень эта падала на стену профилем, и профиль был очарователен. Была в нем та неизъяснимая, обольстительная прелесть, какая создается лишь рукой художника-гения или слепым случаем.