А утро вспугнуло все село, и слово «немцы» не сходило у всех с языка. Кое-кто плакал, кое-кто причитал, но все говорили, что идут, что недалеко, что страшно, и что Бог весть, что будет. Нюшка понимала, что двигается к ним откуда-то что-то очень неприятное, но она не могла взять в толк, о чем тут можно беспокоиться. Раз у них есть такой колдун, как дед, мамка может спокойно качать зыбку, а отец раскуривать трубочку, — дед возьмет, всех вызовет и покарает. И Палашка понимала все это совершенно так же.
Ночью Нюшка опять отправилась за дедом — она тянулась за ним, как морфинист за морфием. Но, помня вчерашний страх, не пошла к самой риге, а присела на задворках у плетня, на каком-то старом веретье. Отсюда хорошо видно было, как затеплилась желтым огоньком свечечка, как раскрыл дед книгу и стал перед нею истово и достойно.
— И покарай, Господи, Эфиопа венского и венгерского, и эфиопа туркменского и аспидов его. И нам незрящим, поле брани не видящим дай крепость духа Твоего! — возглашал дед, и на этот раз Нюшка внезапно отчетливо увидела, как над головой деда, словно, два серых пальца, выскочили вдруг два острые рожка.
Вслед за этим дед стал наливаться-наливаться светом, сделался весь пламенный и отошел к сторонке, а перед Нюшкой вдруг открылось широкое чистое поле, дремучий лес и громадное болото. И идет по полю сама рать семисотенная.
— Видишь ли врага? — кричит дед.
— Вижу! — пищит Нюшка.
— Гляди, как я их покараю.
Он протягивает туда светоносную руку, и болото вдруг трогается с места и начинает грузно ползти навстречу людям, а поле плывет и отходит назад, и темный лес непроходимый тяжело движется стороной и громоздится на поле, и нет назад пути. Тонут лошади и люди, и протягивает дед другую руку. Могучий лес проходит по болоту и сравнивает все, и вновь стоит прежнее чистое поле на прежнем месте, и далекое пустое болото между ним и лесом. Пусто все и тихо, только солнце жжет и светит, да слышен где-то материн голос.
— Да вот она! — говорит мать, — экая баловница! Мы уж думали, в реку упала.
Нюшка подымает тяжелую голову, видит, что она лежит калачиком на веретье, глядит на солнце и на мать, но понимает, что хотя это все и настоящее, все же куда не такое дельное, как там.
— Как он враг-то! — говорит Нюшка матери с сонною улыбкой. — Сразу все пропали!
— Ишь ты! — смеется мать. — Набубнили тебе за день голову-то. А и вправду пропали. Рассыпались.
— Он колдун. Он все может, — говорит строго Нюшка и, махнув рукой матери, чтобы не мешала, снова в глубокой и счастливой дреме валится на горячее веретье, чтобы еще раз увидать колдуна-деда.
СПАСЕНА!
(
Тогда я служил юнгой на торговом судне, ходившем из Одессы куда угодно, хоть до самого Синопа. Собственно, на нашем пароходе постоянное место мое было на кубрике, где я помогал повару. Но непрерывный жар от плиты и от машинной трубы, проходившей рядом, часто доводил меня до изнеможения. И в каждую свободную минуту я старался отдохнуть где-либо в другом месте. Когда у меня было свободное время, я забирался в одно потаенное местечко и там читал украдкой при лампочке. Это был темный, узенький промежуток между стеной кают и бортом, на корме. Здесь по углам развешена была паутина какого-то южного наука, который поселился у нас во время одного дальнего плавания. Бог знает, какие мысли заставили его покинуть родину: мух у нас не было, и совсем неизвестно было, чем жил этот мудрец. Здесь в пазах было припрятано матросами и забыто навсегда многое, казавшееся необходимым для жизни: два больших гвоздя, гайка, пара сапожных ушков, морской камешек удивительной формы.
Я уходил в этот темный закоулок и подолгу сидел в нем. Я слушал, как журчит по борту монотонно вода и глухо щелкает по килю, словно о пустой желудок. Я тихо забывался, и мне начинало представляться, что века веков сижу я так и еще раньше когда-то так же вот все плыл и плыл.