— Ты из-за этого расстроился? Да поменяем мы розетку, не нуди!.. Послушай, скоро новости. Пойдем хоть поглядим, какой такой Путин.
— Попозже, — неохотно согласился Гера.
Оставшись вновь один и раздраженно думая о Панюкове, с которым он теперь еще и в телевизор должен пялиться, Гера припомнил, как Татьяна, когда он только начал узнавать ее, не захотела обсуждать с ним телепередачу о варягах, чем-то ужасно возбудившую его. Сказала, как отрезала: «Это вообще нельзя смотреть. Или свобода, или ящик».
Гера тогда промямлил что-то о цивилизации, об информации, что-то о массовой коммуникации — в ответ услышал от нее безоговорочное, точно уже обдуманное и заготовленное (не для него; это была всего лишь третья их встреча, но — для себя или для всех): «Бывали и цивилизации, смыслом которых было поедание людей и принесение их в жертву, — где, где они теперь? Каннибализм, людские жертвоприношения есть и сейчас, но под запретом; все мы считаем это дикостью и страшным преступлением… Были еще цивилизации, задолбанные на наркоте, — и все они рухнули. Наркотики есть и сейчас, но кайф от них — не наше божество, наркотики — беда, распространение наркотиков запрещено, везде преследуется как преступление… Рабовладельческие цивилизации — где все они теперь? Людьми торгуют и сейчас и в рабстве держат, но ведь втайне, в подполе, в борделе, и всем за это полагается тюрьма… После того, как рухнет, как все рухнули, и наша гаденькая цивилизация, на смену ей придет какая-то другая, я не могу сказать какая, но я уж точно говорю — без телевидения… Оно, конечно, где-то будет: в подвале, втайне, в информационном бардаке, но — подпольное, запретное и презираемое всеми нормальными и уважающими себя людьми».
Была зима, когда она ему все это говорила, глядя куда-то ему за спину, в тусклую слякоть вечерней Большой Бронной, в людскую сутолоку и в желтый падающий снег перед дверьми яркого «Макдоналдса», потом опомнилась, умолкла, вернулась словно бы издалека и посмотрела ему в глаза. Его растерянность и позабавила ее, и огорчила. Она рассмеялась, опустила руки ему на плечи, приблизилась и поцеловала в губы — мягко, как будто и не жадно, но он-то чувствовал, что — жадно, что она просто не решается пока признаться в своей жадности. Тогда, возле «Макдоналдса», они впервые целовались.
…Гера закрыл лицо руками. Потом вдруг отнял руки от лица и улыбнулся самому себе, отраженному в глухом стекле окна. Легко встал из-за стола, выключил в доме свет и, продолжая улыбаться уже и не себе — ее улыбке у «Макдоналдса», отправился в дом к Панюкову.
За ужином спросил у Панюкова, зачем тому четыре телевизора, да еще один на другом, и Панюков ему подробно объяснил.
…Дымился чай, тянуло в сон, пахло картошкой с маслом, пахло и сажей, и сковородой; шли новости.
Сверкало золото какой-то удивительной дворцовой залы, блестел лак длинного стола, лицом к лицу сидели люди в пиджаках с отливом, люди в воздушных легких балахонах и в легких розовых накидках, глядели друг на друга и друг другу улыбались.
— Дубайский шейх Муххамед бин Рашид аль Мактум, — опережая диктора и с удовольствием объявил Панюков, затем сказал: — Ты думал, я их всех не знаю? Нет, я их всех отлично знаю.
Проваливаясь в сон под медленно гудящим телевизором, Гера схватился памятью за яркий свет «Макдоналдса» и стал вспоминать, что привело его к Татьяне.
С тех пор прошло почти два года, а еще раньше, ранней осенью Гера с родителями переехал из Конькова в Бирюлево, на другой конец Москвы. Переезд был внезапен, новая квартира оказалась хуже и тесней коньковской, к тому же и на первом этаже, но Гера ничему не удивился. Он хорошо понял родителей. Они, пусть вслух о том не говорили, бежали от Максима — в надежде не увидеть его больше никогда.