Вова с Панюковым уходили все дальше в лес, птицы, пугаясь, умолкали над их головами, а Вова и не думал умолкать. Панюкову было радостно слушать его. На своем сагачевском отшибе он редко слышал человеческие голоса, а уж отрывистый и резкий, как бензопила, высокий голос Вовы он долгие семь лет не слышал вовсе. И этот голос оставался таким, каким он его помнил, и иногда так ясно помнил, словно слышал этот голос в самом себе, словно это был его второй внутренний голос. Теперь же этот голос звучал, не умолкая, на весь лес, и поначалу Панюкову было все равно, что этим громким голосом Вова пытается ему сказать, что значат эти новые и непонятные — или понятные, но неприятные — слова.
И лишь на третий день прогулок, когда они в обход болота продрались сквозь молодой осинник к Котицкому ручью и Вова, подустав, надолго смолк, Панюков понял во внезапной тишине: чем больше Вова с ним говорит, тем меньше о себе рассказывает.
Присев на срезанный бобрами ствол березы, они глядели в черную, как грязь, но чистую и в черноте своей прозрачную до дна, текущую из Котицких торфяников быструю воду. В ручье сновали и выстреливали с места мальки, острые и узкие, как иглы. Плыл по течению, не намокая, сухой осенний лист; тело бобра тенью скользнуло под водой.
«А ты бы рассказал теперь, как ты живешь», — негромко попросил Панюков, и Вова стал рассказывать, не все, но кое-что, своими старыми словами. Про то, что не женат («…им ни одной верить нельзя, пока нет таких мощных денег, за которые любая ухватится — и не отпустит, я хотел сказать, не бросит…»), детьми пока не обзавелся («…хотелось бы, но без семьи — какие дети? А пока нет своей квартиры, в квартире — мощных денег, лучше в семью не ввязываться…»), про то, что поменял за эти годы несколько работ: сначала спиртом торговал в палатке («…я, кажется, писал тебе о спирте — или не писал?..»), потом был на подхвате у Федора Кирилловича, потом дрожал в его охране, потом скучал в его конторе, потом мотался челноком между Варшавой и Москвой, между Стамбулом и Коломной, потом довольно долго торговал стройматериалами на знаменитом рынке возле платформы «Тимирязевская» («…У меня, кстати, ты не поверишь, пленки было — завались, и никому почти не надо, только дачникам…»), потом…
Тут Вова умолкал, мрачнел и, оглянувшись, принимался вновь выкрикивать своими новыми словами непонятное: о жизни гребаной, в которой утром клево, вечером — голимо, и о туфте, которую тебе любой убогий крендель берется впарить по пять раз на дню, и о совковых чмо в отстое («…ты бы попробовал оформить регистрацию, ты бы побегал сам за всеми ксивами и подписями: без этой лажи весь твой бизнес вне закона, тут нары светят или крыша неподъемная, без вариантов, а то и от бычар книфт под микитки!..»), и о пинцете полном, который должен был настать — и он настал! — после того как все эти крутые вместе с лузерами гуляли по буфету, скупая пачками эти туфтовые бумажки
На другой день они опять пошли гулять, не в лес уже, а в дальнюю березовую рощу по ту сторону шоссе, и Вова, пока шли они к той роще через луг, не дожидаясь просьбы Панюкова, возобновил рассказ о своей московской жизни: «…Москва много дает, но все обратно отнимает, я это, брат ты мой, понял не сразу. Там надо и пахать, и сеять так, как никогда никто не сеял, не пахал. Чтобы ты понял, сеять — это значит цеплять нужных людей, изо всех сил за них держаться, почаще о себе напоминать и не стесняться попросить о чем-нибудь: им это некогда и неохота, а все равно — приятно; тут и подарки женам, и шашлычки на речке, и, это само собой, конверты счастья в лапу… А пахать — это пахать, это сечет любой и каждый, но все равно у вас никто не просекает… В Москве пахать — это не просто так пахать. Это с утра до вечера пахать, причем на четырех пахотах сразу. А если на пяти, шести — то, значит, на пяти и на шести: в Москве от пахоты не бегают. Ты этого и не поймешь».
«Я понимаю, — робко возразил Панюков. — Как в одном фильме говорили: нельзя держать все яйца в одной корзине…»
Вова ответил громким хохотом и, чтобы Панюков не вздумал на него обидеться, поторопился пояснить: «Федор Кириллович о пахоте говорит по-другому. Он говорит: „Нельзя держать яйца в одних тисках“. — Вова опять расхохотался. — А он-то знает, что говорит: у него четыре фирмы… — Тут Вова поскучнел и, прежде чем замолчать, поправил себя: — Было четыре фирмы…»