А приятель, всплакнув для порядка,
Перейдет на возвышенный слог
И запишет в дневник:
“Лихорадка”.
Он был прав, да простит его Бог.
Искренне как будто, стихи, а не веришь. Шибает псевдоромансом, будто — сыграно, с чужого “плеча”, чужое. Или автор играл все время кого-то, понравившегося ему искренностью, наследственной естественностью? Игра удалась.
А чего стоят “и глаза мне затянет слюда”, “где достанется умереть”, “будет серый и скверный денечек”, — взято “напрокат”, не свое, не кровное, смахивающее на резюме Бродского: “пчел, позабывших расположение ульев и улетавших к морю покрыться медом”. “Покрыться” — имеет тут более грубый “животный” смысл и назначение, нежели автор выбранному слову поручает. Опять обожженная пустыней желтая кость.
Трагедия Бродского, Галича — беда одинокого. Трагедия Есенина — кровь народа. Потому и не пришел великий язык великого народа к поэтам так называемой “третьей волны”. А язык — душа и разум народа, внутреннее око человека. Не фотография времени, а внутреннее — лунное тоскующее око.
Галич не замечает безнравственности беллетризации народной трагедии. Там, где у Шаламова — скорбь, заставляющая отказаться от всех ухищрений литературности, у Галича — стихотворная беллетристика.
Галич — Галич. Начинается не скорбь, а пляска возле гроба, пляска скелета:
А там, в России, гае-то есть Ленинград,
А в Ленинграде том Обводный канал.
А там мамонька жила с лапонькой,
Назвали меня “лапонькой”.
Не считали меня лишнею,
Да и дали им обоим высшую!
Ой, Караганда ты, Караганда!
Ты угольком даешь на-гора года!
Дала двадцать лет, дала тридцать лет,
А что с чужим живу — так своего-то нет!
Далее — повествуется, как “взял” он ее нахрапом:
А он, сучок, из гулевых шоферов,
Он барыга, и калымщик, и жмот.
Он на торговской дает, будь здоров! -
Где за руль, а гае какую прижмет!
Подвозил он меня -раз в Гастроном,
Даже слова не сказал, как полез,
Я бы в крик, да на стекле ветровом
Он картиночку приклеил, подлец!
А на картиночке площадь с садиком,
А перед ней камень с “Медным всадником”!
А тридцать лет назад я с мамой в том саду...
Ой, не хочу про то, а то я выть пойду!
Да и незвучное “с садиком” — ради с “Медным всадником”, могло быть поприличнее, поскольку юродства хватает и так, но даже и юродство — подделка под юродство. Неискренность, а вернее, лжеискренность подводит Галича, лишает ситуацию достоверности, не вызывает естественного участия с несчастной.
А несчастная — дочь генерала, расстрелянного, дочь матери, расстрелянной, разрешит ли, сама пройдя через каторгу, играть с собою нахалу? Если и разрешит — пусть автор найдет психологические доказательства, а здесь — хмырь: шофер — хмырь, автор — хмырь. Разумеется, Галич не хотел такого плоского результата от “Песни — баллады про генеральскую дочь”...
Помню, в “Огоньке” я увидел фотографию: три женщины, крестьянки, держат в руках трех поросят. Женщины — лица добрые, славянские, озабоченные работой и нуждою. Поросята — ухоженные, ликующие, боевые. Под фотографией подпись: “Три богатыря — Илья Муромец, Добрыня Никитич, Олеша Попович”. Ну, допустим, фотограф или журналист хотели хорошего, не намеревались оскорбить святыни, но мало ли они о чем думали, чего хотели, важен — расистский факт. И “факт” этот долго будет работать не в пользу журнала: расизм заметят...
* * *
И все-таки надо было их печатать. Надо было печатать Бродского, Галича, Высоцкого, Солженицына. Надо было печатать романы “Касьян Остудный” Акулова, “Кануны” Белова, “Мужики и бабы” Можаева, “Кончина” Тендрякова. Печатать полностью, не скребя по страницам, не выбрасывая. Я знаю, по работе в журналах, в издательствах, чего стоило — выдать на прилавок смелую книгу. И сколь многие соблазнились звучной имитацией правды — тоже знаю.
Ведь шел же в застойное время, да и тогда, при Сталине, Евгений Евтушенко парадом! Вот его “Строители Волго-Дона” (жури. “Смена”, 1952, № 13):
Я не был на трассе,
не рыл канал,
не управлял земснарядом.
На экскаваторе
я не стоял
С Иваном Ермоленко рядом.
Но сегодня,
когда взлетают ладони,
когда у всей страны торжество,
я говорю
от имени тех,
кто не был на Волго-Доне,
и все-таки
(я утверждаю!)
строил его!
Геолог,
искавший руду в Зауралье,
шагавший тайгою,
быть может, не знал,
что эта руда,
ставшая сталью,
скрепером
будет
строить
канал!
Московские верхолазы,
высотных домов строители,
перекрывая строки,
строя
за домом дом,
не были на Волго-Доне,
трассу его не видали,
но сила их примера
строила Волго-Дон!
Я ходил недавно
с друзьями
в Дом-музей Маяковского.
Маяковский!
Здесь жил,
здесь работал он!
Под стеклом,
на столе его,
рядом с набросками,
чуть надорвана
пачка папирос “Волго-Дон”.
О чем с папиросой
он думал долго,
мечтал о чем
в папиросном дыме?
На пачках синим -
Дон и Волга,
и красным -
линия между ними...
Я знаю:
на трассе,
у берега волжского,
свою мечту
одевая в бетон,
в первых рядах
стихи Маяковского
строители Волго-Дон!
У нас,
глядящих в завтрашний день
пристально,
зорко,
смело,
нету “больших”
или “малых” дел, -
есть общее наше дело!
И каждый,
кто Родиной нашей вызван
в дали грядущих времен,
каждый,
кто строит
в стране
коммунизм,
строил
Волго-Дон!