Преподавание в патриаршей школе вели магистры, доместники, проповедники, философы, лекари. Кроме богословия изучались науки самые разнообразные. Даже, что особенно поразило Алексия, были уроки гимнастики по учению Пифагора, который, оказывается, поощрял упражнения в бегах и метании дротиков, но строго запрещал единоборства, говоря, что рядом с развитием ловкости это вводит в физические упражнения стихию гордости и озлобления, что люди, стремящиеся к осуществлению истинной дружбы, не должны позволять себе сваливать друг друга с ног и кататься по песку подобно диким зверям, что истинный герой должен биться с мужеством, но без ярости и что озлобленный человек предоставляет все преимущества над собой противнику. Последний совет древнего грека Алексий помнил постоянно, когда приходилось ему снова и снова сталкиваться с чванливыми чиновниками в патриархии и императорском дворце.
Школа помимо всего прочего оказалась замечательна ещё и тем, что тут каждый день обсуждались последние новости. Прислушиваясь к возбуждённым разговорам и спорам школяров, Алексий мог глубже и точнее постигать побудительные, скрытные причины происходящего в Константинополе. Однажды, явившись на занятия, он никого не застал. Служка, старый благообразный грек, неохотно проворчал:
— Все на коронацию автократора ушли.
— Иоанна Палеолога?
Служка покосился с кривой ухмылкой, буркнул:
— Палеолога даже в славословиях запрещено поминать.
— Тогда, значит, Иоанна Кантакузина?
— Кантакузина, но не Иоанна, а Матвея.
— Как? Ведь говорили, что он ещё слишком юн?
— Зато отец его умудрён. Забыл, что временно сидел на троне, восхотел вовсе устранить от власти династию Палеологов.
Алексий вспомнил о замешательстве, с каким провожал его Иоанн Кантакузин, теперь уяснил, что имел тот в виду под словами «всё прояснится». Прояснилось... И значит, опять «будьте мудры, как змии, и просты, как голуби». И значит, опять надо готовить почестья, поминки, поклонное...
— А что же патриарх Каллист? Согласился короновать?
— Нет. Твёрд владыка! Снял патриаршее облачение и ушёл. Говорят, в монастырь себя заточил.
— Кто же вместо него?
— Филофей Коккин. Собор патриарший уже утвердил его. Надолго ли, не знай...
— Стало быть, теперь Матвей, малый сын Иоанна Кантакузина, стал императором? — не мог прийти в себя Алексий.
— Говорю же! — рассердился служка. — Править всё одно отец его будет. Покуда...
Алексий был озадачен. К тому, что на Руси, в Литве, в Орде ведётся грызня за власть с подкупами, предательством, вероломством, он привык, принимал как неизбежное, но чтобы здесь, в колыбели православия!.. Пожалуй, здесь ещё изощрённее, коварнее. Горечь и невольное осуждение не оставляли владыку всё время обратного пути.
Утром второго дня плавания море
Алексий спустился в свою каморку. От резкого бокового удара волны судно тряхнуло так, что с переборки сорвалась икона Спаса, которую Алексий купил у греческих изографов и повесил на время путешествия. Он сумел подхватить её на лету, благоговейно поцеловал и уже не стал прикреплять снова на переборку, держал в руках, любуясь ею и тихо радуясь. Он много приобрёл в Константинополе церковной утвари и образов, всё отправил уже в Москву, но эта икона была особенно по сердцу ему, и он оставил её при себе: оплечный Спас в голубом хитоне.
Море ещё несколько раз встряхнуло судно, потом как будто залегло, так что греки-корабельщики посчитали возможным снова поднять паруса.
Алексий достал из ларца одно из соборных Деяний, написанное 30 июня 1354 года, отыскал взглядом строки, на которые обратил внимание ещё при оглашении на
Вот ведь как: