— Уважаемый батыр говорит о столь величественном I и могущественном учении, которое нельзя объять и даже понять при одной лишь встрече. — Владыка говорил осторожно, зная, как болезненны люди в вопросах веры. — Мне не вместить ваших представлений о переселении душ, о рае, полном утех земных, и, наверное, мне бесполезно пытаться толковать вам о троичности христианского божества, о крестном искуплении. Даже если мы — о, чудо! — поймём друг друга, вряд ли мы согласимся друг с другом: мне принять Коран и, значит, перестать быть христианином, вам согласиться со мной — перестать быть магометанами. Не кощунство ли шуметь, пытаясь переспорить друг друга там, где речь идёт о величайших духовных таинствах? Не кощунство ли заноситься перед лицом непостижимого Бога? Будем ли перекрикивать друг друга, отстаивая истины, которые даются в откровении? Не присваиваем ли тем себе достоинства сверх меры? Не покушаемся ли прением и борением разрушить чувства, основы жизни, которые дороги нам и вам больше жизни?
— Мы предвидим такую опасность, — подтвердил Джанибек. — И не допускаем возможность словесной битвы с нашим гостем. Уважающий себя бесстрастен и не брызжет слюной. Опрятный сдержан. Знающий молчалив. Не так ли? — Тихий шелест вдоль стен подтвердил правоту великого хана. — Не будем же суетиться и возвышать голос, как женщины на свечном базаре! — заключил Джанибек.
Мунзи ещё выразил недоумение, зачем христиане верят в чудо и ликам поклоняются.
— И сему чуду дивуемся, — согласился Алексий, — как из праха создал Бог человека, создал разные образы человеческие, придал им лица и добродетели. Зачем вы меня испытываете? Разве станете переубеждать иудеев, иль предложите доказательства Папе, иль буддистов склоните на свою сторону? Бесполезно сие занятие. Вера есть година, иначе речём, судьба, а не прение учёное. Святой апостол Павел запрещает нам оное, ибо словопрения служат не к пользе, а к расстройству слушающих.
На том и разошлись без ярости.
— Такова их судьба, — сказал Джанибек о христианах. — Оставим им их заблуждения.
— Как-то вяло сражались, — заметил Акинф, сам взмокший от труда толмаческого.
— А ты ждал, я пламенеть начну? Чай, на мне сан! — ответил ему владыка обычной своей улыбкой.
4
Ещё будучи наместником, Алексий понял, как трудно стало найти время для уединения и молитвенной погружённости. Заботы мирские требовали внимания. А духовному лицу в таких заботах необходима особая осмотрительность. Он понял, что главное — равновесность сил, ищущих своё. И силы эти надо направлять исподволь, не разжигая, но по возможности примиряя наставлением отеческим. Он давно забыл, что такое отдых. Чтение, перевод Евангелия с греческого стал он почитать отдыхом, а не трудом. Бессонница одолевала, а ночное молитвенное бдение, к какому он привык с юности, утомляло. Слёзный дар его не иссяк, но иногда он спрашивал себя: то слёзы умиления или усталости? Томила духота степной ночи, стрекотание козявок в траве, лишал покоя всё заливающий вокруг свет багровой сквозь тучи луны. Тихие голоса Акинфа и епископа сарайского Афанасия доносились через окно. Отцы святые сидели на скамье под шелковицей, в тени еле угадывались их склонённые друг к другу головы. Беседа шла неспешная, но тревожная.
— Речённое древле: лев и агнец вкупе почиют! — сказал он им в окно.
— Мы разбудили тебя, святитель? — встрепенулись они.
— Се к вам гряду. Может, там у вас воздух свежее, — ответствовал Алексий, выходя во двор.
— Жары здесь преизрядные, адские жары, — сокрушённо произнёс епископ Афанасий. Он стеснялся и побивался митрополита. — На Русь хоть бы глазком взглянуть! — И умолк, испугавшись собственной дерзости: вдруг святейший осерчает, за намёк примет, что Афанасий просится в другую епархию?
Алексий, однако, не внял, хотя знал, что служить в Сарай едут неохотно. «Значит, придётся терпеть, — решил про себя Афанасий, — а на Русь во снах буду глядеть». «Надо его менять, — решил про себя митрополит, — затосковал, видно, совсем владыка здешний, стареет, другого сюда поставлю, как только в Москву вернусь».
— Осень... — тихо проговорил Акинф. — У нас, поди, уж лист валится?
— Валится не валится, а покраснел и пожелтел также, — поддержал его епископ. — А здесь зато виноград, поспел бел и чёрен.
— Озимицу сеют... — в мечтании не слушал Акинф.
— Аль и тебе домой охота? — пошутил митрополит.
— А то...
— Как прю закончили, так тебе и скучно сделалось.
— Святитель, Вельяминовы тут. Я не хотел тебе допрежь говорить, чтоб не отвлекать тебя.
— А я знаю. Владыка Афанасий упредил.
— На тверском подворье, слышь, стали.
— Пошто на тверском-то?
— Тут, мол, место такое, обиталище страдальцев и Москвою уязвлённых.
— Вон ведь как выводят! — с досадой вырвалось у Афанасия. — Страдальцы они соделались!
— Зачем же прибыли? — Митрополит тоже сел на скамью. Собеседники его тотчас же почтительно отодвинулись.