Исполненный новой решимости, Иван Иванович ходил с утра босиком по дворцу и грыз орехи. Зубам — урон, а хочется. Из распахнутых настежь сеней задувал летний сквозняк, заворачивал края скатерти, шевелил занавеси, листы Патерика[36], забытого на столе Митей. Его уже учили грамоте, он любил разглядывать книги и даже пытался обводить чернилами буквы, за что был строго порицаем. Иван Иванович отсыпал сыну орехов меж страниц и тут увидал, что над цветною с золотом заставкою вкривь и вкось выведено киноварью:
Вошла княгиня. Иван смотрел на неё тускло, беспомощно.
— Об чём тужишь? — зло крикнула Шура. — Блядку захотел?
— Какую ещё блядку? Опять ты начинаешь? Мало тебе ночи?
— А тебе нужны такие ночи?
Она стояла перед ним в широком полосатом летнике из жёлто-зелёной камки, волосы утянуты так, что глаза поехали к вискам, стали узкими, от бессонья в черноту провалились. На груди лежали глазенцы багровы, крупны, в несколько рядов. Было что-то в Шуре чужое и грозное.
— Что ты хочешь? — слабым голосом повторил он, пытаясь унять головокружение.
— Покоя хочу, искренности.
— Так и успокойся. — Он сел и пошевелил босыми пальцами. — Что-то мне ноне не по себе.
— Вестимо. — Шура тоже села, полуотвернувшись от него. — Видал ли ты когда ртуть? Пока она в сосуде, она едина, как душа в теле, а прольётся на землю, разобьётся на многие части и разлетится пуговицами.
— Ты качаешься, как ржавец-топь болотная, — поморщился Иван. — Надоела ты мне со своими иносказаниями.
— Так отошли меня, как Семён — Евпраксию. Дорожка протоптанная. — Иван только было открыл рот, чтоб начать ругаться по-настоящему, но жена опередила его: — И не рыкай на меня, резвец блядословный! Никакое чистило тебя не отчистит. Больше никогда не допущу до себя и тысячью проклятий осыплю до конца дней.
— За что, Шуша? — Он попытался взять её за руку.
— Ожерелье Ульянино куда дел?
Он с шумом выпустил из губ воздух:
— Пф-ф... Какое ожерелье ещё придумала? Ты спятила, по-моему.
— Которое ей от отца твоего перешло. А Иван Данилович его для твоей матери сковал. Где оно нонеча? Кому ты его подарил, память матери своей?
Иван знал кому, но сказал, что не помнит и что ничего не дарил.
— Ты хочешь казаться милостивым, на самом же деле ты просто расточителен и ничем не дорожишь.
— Милостив я, милостив, нежаден, негневлив, улыбками всех дарю, да приветом, да шуткою беззлобною.
— Ах ты! — Шура презрительно покачала головой. — Я одна знаю, каков ты! Вполне — только я одна!
— Неужли? — Он сделал вид, что изумляется. — Бес тебя водит, ведьма ты косматая! — Хотя Шура вовсе не была космата.
Княгиня «ведьму» пропустила мимо, в голосе её были и горечь и достоинство:
— Но никому не скажу. И не из долга супружеского — из стыда промолчу. Любовь всё может превозмочь — бедность, болезни, разлуку, претыкания судьбы, даже предательство. Одно её убивает безвозвратно — мелкое паскудство. И тогда я спрашиваю себя, есть ли об чём страдать-то, об чем слёзы лить?
— Любишь ты страдать-то! — язвительно отпустил Иван и не знал, об чём ещё говорить.
А Шура продолжала, то стуча пальцем по столу, то грозя им мужу:
— Не тебя корю и осуждаю, но распаление скотское между тобой и чужими жёнами. Может, ты и высокими глаголами это обозначаешь, но скотское оно потому, что живёшь во лжи, чтоб сохранить его и длить, ничем не жертвуя и супругу собственную потребляя к доставлению удобств и заботы душевной о тебе, как должное принимаешь мою ласку, а сердце твоё меж тем отвращено и обращено к желаниям низким. Ты-то страдать не любишь. Ты хочешь, чтоб был вокруг тебя вечный праздник: веселье, шутки, пляски и всеобщее потешание. Но с кем захотел бы ты разделить боль, неудачу, вину? Кому помочь? Ты всегда бежал этого. А без этого нет любви. Остальное же — игрища козлиные. Кому ты способен дать тихое душевное утешение? Сатана глядит твоими глазами и говорит твоими устами тонкими и лукавыми. Отрекаюсь тебя!.. Не о предпочтении тобою других плач мой — об осквернении жизни нашей, ибо ложь — замеска её. Обман источил доверие, а какая без этого поддержка другу другу и помощь? Мы стали враги молчащие, зржи обличений и укоров таящие, язвы души скрывающие и злобу уминающие воглубь, а страдания свои изжить не могущие.