Иван уткнулся лицом в подголовье, ещё пахнущее волосами жены.
Нет, теперь всё будет по-другому. Ветхое мимо отходит, и всё обновляется. Вельяминовы со своими сторонниками бежали — и ладно! Тысяцким Ваське никогда не бывать. Всё переиначу, что Семён исделал. Имения Марьины будут на мне, на моих детях, перед Хвостом я чист, всё, что Семён у него отнял, я Алексею Петровичу и сыну его вернул. Перед Сараем заискивать не стану, как Гордый наш поступал. Он перед Феогностом дерзости оказывал и волю свою заявлял — я же митрополиту Алексию старшего сына доверю, пусть наставником его будет и водителем во всех княжеских делах, если меня Бог допрежь призовёт. Что же касаемо тверских дел, там сейчас Всеволод с дяденькой своим схватился, с Василием Кашинским, на суд митрополичий зовёт его во Владимир. Знамо, почему во Владимир. Кафедра митрополичья в Москве, а он — во Владимир. Это Всеволод показывает, что не хочет Москву признавать. Что пускай владыка едет во Владимир, а суд будет таков, как мы с ним соопча обговорим. Сторону Васеньки Кашинского будем держать. Всё-таки когда-то мне хотелось с ним подружиться и в разбойники вместе податься.
Улыбка тронула губы Ивана. Он сомкнул веки и некоторое время разглядывал двух отроков на конях, даже свою комоницу серую вспомнил. Вспомнил покойного Константина Михайловича, его тревожные, с оглядкой, рассказы про Васеньку, сидевшего в Кашине, пока татары резали тверских князей. Константин Всеволода теснил, ну и мы с Васенькой его будем утеснять. Вишь, истому велику ему дядя учинил, пограбил его. К Семёну бегал защиты от Константина искать, а ко мне не припожаловал. Гляди, как бы и Холм-то у тебя не отняли! Марью тверскую всё к себе кличет, гонцов к ней шлёт. Зачем? Имениев её ищет? Ha-ко тебе! Сам уступил дяде стол тверской, так нечего стонать, что Василий Михайлович тяготами дани оскорбляет. Что отдано, то отдано, не тесто в квашне, чтоб колыхаться туда-сюда. Он после суда митрополичьего, конечно, к татарам дёрнет, управы на дядю искать и обратно его скидывать. Митрополичий суд — что? Поговорят и разъедутся. А как отправится к хану, прикажу наместникам моим не пропущать его по московским дорогам. Нетрог рыщет, зайцу подобно.
2
Всю ночь великая княгиня Александра провела в домашней молельне. Просила угодников избавить её от уязвлённости, утешить и приблизить спасение, чтоб уснула тьма души и день в ней воцарился.
Вставала с колен, разглядывала, примеряла подарок мужа, какой сделал он ей к Рождеству, полусапожки белые с наборными каблуками, носками приподнятыми, с вышивкой цветными нитками, а по вышивке ещё жемчуг речной набросан. Только-только сафьянники такую обувку придумали, княгини и боярыни наперебой себе заказывали, а у Александры у первой была. Но радости не было.
Муж при встречах с молодыми боярынями восклицал весело и словно бы удивлённо:
— Здравствуй, миленькая! Как жива душой и телом?
Где ж степенность, где достоинство великокняжеское?
Боярыни сразу вспоминали, что у них есть тело, алели щеками, хмелели глазами: хорош собой князь, на ласку призывен и голосом, и всем обликом, ночами томились в греховных мечтаниях, отдаваясь душой и плотью сладкой мужской власти пригожего правителя.
Жесточе ада ревность!
— Язык твой кальный, и сердце развращенно! — бранилась Шура. — Ты урон жене наносишь зубоскальством этаким!
— Чай, я не Владимир Мономах, не на английской королеве женат, — отвечал Иван.
— Да уж, это издаля видать, что ты не Мономах!
Иван выкатывал глаза, будто бы обижаясь на неё в свою очередь, а в глазах была честность, честность, честность! Какие тут могут быть сомнения?
«Таков бес», — думала Шура.
Поплакала над белыми сапогами, кинула их в угол. Женою доброю и муж богат. Но влечётся Иван незнамо куда, на погибель свою. Многие жёны не любовно с мужьями живут, но в ревности и сварах, только не сказывают никому, а сами чары на супругов напускают ко вреду здравия их и тесноте сердца.
Снова бросилась к образам:
— Обличи, Боже, блядство и блуд самолюбца сего! Свирепство звериное и дикость показует.
Может, Александра и преувеличивала насчёт свирепства и дикости мужниной, но сама она жила в последнее время в помрачении, словно в поддыменье душном и едком. Доносили ей, что муж с бабою непотребной, как нищи, по хлевам прячутся, у врат банных лежат и рогожею покрываются. Конечно, море тем не погано, что собака полакала. Она поначалу и верить не хотела. А постом Рождественским, из церкви выходя, боярыня Горислава, жена Мороза, предерзко ей бросила:
— Можешь забрать своего мужа. Он мне больше не нужен. Побаловались мы с ним в любови тайной, а теперь он мне не нужен.
— Что ж так? — прищурилась Александра, а сама вся задрожала под платом длинным расписным.
— А износился весь наш дорогой, — с наглым смешком ответила боярыня. — Кудри повытерлись, и двух зубов сбоку не хватает. Долго я его с тобой делила, а с базарной волочайкой не хочу, брезговаю.