Узбек недавно провёл ежегодный военный смотр. Это большое событие в жизни Орды, громоздкое и утомительное. Воины, являясь на смотр, должны были иметь при себе продовольствия на год, лук, тридцать деревянных стрел, колчан и щит. На двух человек должна быть захвачена лошадь, на каждые десять человек — одна кибитка, две лопаты, кирка, серп, пила, секира, топор, сто иголок, верёвка, котёл. Всё оказалось на месте и в исправности. Но темники умучились. Хану и царевичам тоже надоело. Всем хотелось хорошо - развлечься.
Сегодня доступ во дворец свободен. У входов в ожидании выезда томится множество приглашённых. В глубь покоев мало кто заходит. А вот Семён, оставив братьев, не спеша, но с озиркой как-то там сумел незаметно раствориться. Там была бирюзовая прохлада подкупольных Пространств, мраморных полов, свежее журчание арыков во внутренних двориках, цветастые пятна ярких ковров, лепет питьевых фонтанов в бронзовых чашах, посвист разноцветных птиц в развешанных клетках. Там были тишина и слабое колыхание шёлковых занавесей.
— Узнаешь меня?
— Едва-едва, — Семён отпрянул от неожиданности, хотя какая уж тут неожиданность! Разве не её он искал и желал встретить?
— Я — Тайдула.
— Разве тебя забудешь! — Он боялся взглянуть ей в лицо, только видел бусы-глазенцы, багровые, крупные. — А говорила, любишь с ресничками? — Он тронул пальцем бусину.
— Я когда-то боярышник в косы вплетала. А потом перестала. Женщины переменчивы, князь... А ты, слышала, женат?
— Откуда слышала?
Она засмеялась гортанно и мягко:
— Всё-таки Тула — мой улус. А там иногда становится известно, что делается в Москве.
— Ну и что теперь?
— Ништо.
— Ты ко мне переменилась?
— А ты разве нет?
— Собой ты личиста и говорить речиста.
От неё исходил вкрадчивый, сладко-тонкий запах, какой издают распускающиеся тополя.
— Приветливы твои уста и речь, как быстрина речная, на солнце играющая, — произнесла Тайдула.
— Как ты говоришь красно и лукаво.
— То есть лживо? Ты это хочешь сказать?
— Ну... примерно.
— Монгольской женщине нельзя верить, да?
— Да уж слова-то твои, как паутина осенняя...
— Ты помнишь меня?
Он всё не мог поднять глаз. Она ждала.
Наконец он решился:
— Да.
— Я люблю тебя, князь. Но долг свой знаю. И не переступлю, — быстрым шёпотом сказала она.
— Разве нет долга перед любовью?
Взглядом она ласкала его лицо, но голос был уклончив:
— Вопрос для философа, не для слабой женщины.
— А ты слабая?
— Очень.
— Хочешь на руки ко мне?
— Очень.
— Ну, иди!
— Нет.
Он шагнул к ней в ярости овладевшего им желания:
— Я тебя ещё спрашивать буду!
— Нет.
Он стиснул её предплечье в скользком атласе рукава. Знал, что очень больно. Но она терпела. Даже бровь не дрогнула, чёрная, неподвижная.
Он с трудом разжал пальцы. Оба перевели дыхание. Он вытер лоб, осыпанный потом.
— Ты действительно царица...
— Ещё нет... Но, может быть, стану ею.
Её ноздри раздувались, глаза беззрачковые втекали в глаза Семёна, потемневшие от возбуждения.
— Дашь знать тогда?
— Или такое скрывается? Все князья помчатся сюда за ярлыками. И ты... ещё раз приедешь... тебя увижу.
Она сама сделала шаг к нему, теперь они стояли почти вплотную. Дыхание её сладкое с привкусом розы достигало его губ, глаза, дымные от зноя, втягивали в себя, поблескивала кожа, смуглая, как топлёные сливки. Он положил дрогнувшую ладонь ей на грудь, покрытую тонким шёлком.
— Играешь мною?..
Она прошептала:
— Да.
— Хочу такую хатуню.
— Хочу такого князя.
— Какая у тебя грудь маленькая...
— Как вымечко кобылицы нерожалой.
— Хочу такую кобылицу... хочу такую царицу... такую плоскую... такой живот хочу... не сжимай ноги.
Тонкое тело исчезало в его руках, обжигало и ускальзывало, будто узкий язык пламени колебался в шелках.
— Хатуня, ведь это смерть почти, — задыхался Семён от восточных умелых ласк. — Все за тебя отдам! Крест положу.
Горячая гладь её бёдер казалась такой беззащитной, невинной, робкой.
— Откажешься ради меня от княжения? — Голос по-детски тонкий, трезвый. Спросила, как ударила.
Он согнулся от судороги в чреслах — ну и сука! — прохрипел:
— Никогда. — И он сразу ощутил, как чужды её пальцы, жёстко тело, удушливы запахи её благовоний. — А ты иль от царства откажешься? — возразил с насмешкой.
Увешанная каменьями, укрученная в шелка, стояла перед ним монгольская кукла с улыбкой наклеенной. На голове шапка с пером страусиным... Где же огнь опаляющий? Где чары? Чужачка. Речи-то мы слышим, да сердца не видим.
Исчезла, как растаяла, в дворцовых переходах. Разве будет такая подложницей русского князя! Возмечтал ты, Семён, распалился, аки бес похотный.
Полы из чёрных и белых мазов рябили в глазах. А другие мазы из яшмы багровой устилали переходы. Было что-то мрачное, роковое в роскоши дворцового убранства. Семён брёл меж мраморных чадящих светильников в рост человеческий, и его шатало. Батюшки, опоила она меня, что ли? Голова была полна глухим гудением, а грудь — тоской.
7