...Да, там, где жив дух тысячелетнего величия подвижников христианства, там, где положено Павлом Фивейским начало монашества, где святой Антоний основал первый монастырь[14], где столько мест поклонения, он ходил и слушал, что говорят в раскалённом аду базаров и о чём шепчутся в султанском дворце, где свисают с потолка напитанные жасмином опахала, где битый лёд между двойными стенами создаёт прохладу, где платаны в саду облицованы чистым серебром и цветы растут в серебряных кадках. Он бродил по улицам, прямым и широким, уставленным бесчисленными статуями, колоннадами и фонтанами; он слушал сплетни в переулках среди лачуг, грязный смех и позорные толковища; он запоминал недомолвки и проговорки осторожных визирей и эмиров, не гнушался знакомствами с их надменными раскрашенными наложницами, добивался доверия их пугливых жён, он подкупал евнухов, и дворцовых слуг, и нищих со следами пеготы на лицах, именуемой проказою. Он всё испробовал, пока не нашёл ту, которую искал. Так ему было велено. Так ему было сказано с византийской велеречивостью, со многими околичностями, но выразительней всех слов был водянистый взгляд патриарха: её
Он нашёл её в Каире, на окраине, в простом белой доме поблизости от бани Эласера. Он хорошо знал мусульман и по малым приметам умел догадываться о многом. Низкая каменная ограда, окружавшая сад, свидетельствовала, что живущую здесь женщину не прячут, а следовательно, ею не дорожат. Отсутствие слуг поблизости говорило о том же. Она была одна у небольшого бассейна, где плавала золотая рыбка с вздувшимися пузырями вместо глаз. Больная рыбка, тёмный цвет платья на женщине, отсутствие паранджи — всё это были знаки заброшенности и небрежения. Можно сказать больше: отчаяния — он понимал.
Сидя на краю бассейна, она брала пригоршнями воду и плескала на рыбу. Та не отплывала, только шевелила прозрачным развевающимся хвостом.
Он долго наблюдал за ними из-за ограды. Солнце пекло голову. Даже птицы умолкли от жары.
— Тулунбай! — негромко позвал он.
Она вздрогнула и замерла. Потом быстро обернулась и поднялась, не вытерев рук.
— Ты меня знаешь, монах? — Прозрачные голубые капли медленно стекали с её пальцев на песок.
Женщины — грех и зло, на Афон их совсем не допускали, даже животных оставляли только мужского пола, берегли братию от соблазна.
Но не соблазн почувствовал он, увидев се близко, а жалость. Она была ещё свежа и молода, но неуверенность выражения, взгляда столь не приличествовали её знатному происхождению.
Она пыталась стать похожей на египтянку, накрасила лицо по здешнему обычаю: веки подвела бирюзой, нарумянила щёки и губы порошком из красной глины, покрыла розовой хной ладони, ступни и ногти, отчего монголка только погрубела и подурнела.
— Ты понимаешь по-арабски? — спросила она.
— Конечно. Я видел тебя в Константинополе в славе и надежде. Помнишь, как принимал вас император Ласкарис, когда ты ехала сюда, к султану?
— Так ты византиец? — воскликнула она.
— Какие блестящие празднества и пиры! — продолжал он. — Какая гордая свита с тобою! Не меньше тысячи невольников! Где же всё это?
— Зачем ты здесь? — Какая-то тень дрогнула в её круглых глазах.
— Я тебе сочувствую. Моя вера велит сострадать обиженным и обманутым.
— Моя тоже.
— Почему ты не во дворце? Разве твоё место здесь?
Она помолчала испытующе. Голос её стал приглушённым. Она несколько раз бросила взгляд по сторонам. Может быть, у неё возникла надежда на помощь, на то, что судьба переменится?
Увы, он ничем не мог бы ей помочь и не собирался. Это не было ему предписано.