— Ах, вон ты о чём! Ты, выходит, волочайка? — От этой догадки ему почему-то стало легче на душе. — Тогда понятно. За потаскушничество надо платить, понятно... Вот гривна новгородская, пополам разрубленная, серебряная, довольно?
— Э-э, нет, князь! Не то мне надобно.
— А что же?
— Отпускная грамота. Не хочу больше быть твоей рабой. — Она высказала то, что давно обдумала, но что высказать всё равно оказалось непросто — это выдавали и дрожание голоса, и прерывистость дыхания, от которого груди её под рубахой шатко то вздымались, то опадали.
Сама как бы устыдясь своих слов, добавила: — Конечно, запрос по рылу не бьёт, однако же я взаправду запрашиваю... Чё молчишь, жалко отпускать волочайку?
— Каков запрос, таков и ответ.
— Стало быть, не дашь отпускную грамоту? — Она овладела своим волнением, говорила громко, смотрела требовательно, только косой глаз стал сильнее уклоняться в сторону.
— Нет, пошла прочь, сучка!
— Ничё!.. — пропела она, совершенно не задетая. — И у суки не без крюка... Афанасий сказал мне, что коли хозяин изнасильничает свою рабу, то за это пошибание обязан дать ей вольную.
— Афанасий?.. Какое пошибание? Ты ведь сама...
— Сейчас как заору, вся дворня сбежится, — бросила она ему в лицо враждебно и нагло, — буду вопить, что ты осквернил меня, обесчестил, я знаю, что сказать, Афанасий научил меня.
— А сказал ли тебе Афанасий твой, что я могу тебя убить и даже виры за это не стану платить? — Иван судорожно схватил её прохладную руку, не зная, зачем это сделал и как поступит дальше.
И она не знала, что у него на уме, поостереглась:
— Нет, нет, князь, я не стану кричать. Я и правда по своему хотению пришла к тебе, ты всем девкам люб, такой добрый, такой красный. — Она высвободила руку, приоткрыла дверь, юркнула за неё и прошелестела зловещим шёпотом: — Не убьёшшшь... Не дамси... Покумекай мозговицей своей до завтрева, прощщевай.
Оставшись один, Иван не сразу смог даже и обмыслить произошедшее. Ладно Афанасий, тать и головник, с него какой спрос, но чтобы отроковица вмещала в себе столько вероломства!..
6
Закончив рассмотрение просьб и жалоб своих подданных, Иван отпустил тиуна и боярских детей и после этого сказал оставшимся при нём наместнику Жердяю, и дьяку Нестерко как о деле совершенно пустячном:
— Да-а, чуть не забыл... Тут холопка Милонега била челом, просит отпустить её. Надо отпустить... Состряпайте-ка ей грамоту.
Нестерко сидел на ковре, подогнув одну ногу, а на колено другой положив пергамент. Обмакнул перо в чернильницу, которую держал в левой руке на отлёте, и начал борзо писать, словно не был для него неожиданностью указ князя. И Жердяю слова Ивана не были странными, но даже и ожидаемыми, он понимающе хмыкнул, проворчал:
— Добилась своего!
— Как это? — не понял Иван.
— Летошный год хрестьяне её застали на Боровском веретье в сплетении со Святогоном. Завлекла его, а потом блажить начала, будто он насильничает. Блудодейка подлая, лиходельница!
Новость ошеломила Ивана, сперва он даже и не нашёлся что сказать.
— Значит, Святогон угодил в её ловушку тоже? — спросил Иван и залился краской, поняв, что проговорился.
Жердяй, однако, сделал вид, будто не слышал этого тоже, подтвердил:
— Долго плела тенёта, чтобы уловить нашего ловчего.
— Но ведь Святогон же не мог ей дать свободу, она же не его холопка?
— Да, так. Но он мог бы в покрытие греха жениться на ней, и она стала бы тоже вольной.
— Так что же?
— А он не такой простак, жениться не стал, уплатил взыск. Пятнадцать гривен, огромадная пеня.
Странно, но узнанное про Святогона послужило Ивану утешением: не он один
В тот же день к вечеру вернулся из погони за Афанасием и сокольничий Святогон. Ехал на лошади шагом и вёл в поводу какую-то клячу. Медленно, нехотя словно бы, спешился, потянулся, расправляя затёкшие от долгой верховой езды члены.
— Утёк твой Турман, улетел, кувыркаясь... Бросил загнанного Ярилу в лесу и на заводном коне, на свежем, силы сохранившем, подался в сторону Можайска. Мне на уставшей лошади уж было не угнаться за ним.
— А где же Ярило?
— Да вот, не видишь рази?