— По-о-обереги-и-ись! — послышался зычный голос вершника, сидевшего в седле головной, ведущей митрополичий поезд лошади.
Возок швырнуло сначала в одну сторону, потом в другую, Феогност вцепился в серебряные витые поручни, упёрся ногами в дощаной приступок, но раскат был столь резким, что с головы его съехал набекрень утеплённый дорожный клобук и как-то неподвластно и обидно зазыбался живот, накрытый одевальной овечьей шубой.
«Цреваты мы с тобой, святитель», — обронил при прощании архиепископ Василий невзначай будто бы, но Феогност почувствовал уязвление: сам новгородский владыка прогонист, чрево чуть-чуть лишь проступает под облачением, Но ведь сказал — «мы», а не «ты», и не возразишь ему, и обиды не выкажешь.
Да нет, нет, не в чреве дело...
«Не ересь ли ты глаголишь, отче?» — спросил Феогност.
«Про црево-то? — притворился непонимающим Василий, но по доброй усмешке, засветившейся в его пепельно-серых глазах, понять легко было, что всё он разумит, просто позволяет себе вот так запросто шутковать с первосвятителем Руси. — Нет, не ересь! Я сам, когда в святых местах пребывал, апокрифы цитал[71], а в апокрифах тех прописано, цто иные святые жили близ рая, а некоторые ещё прямо в нём, в раю самом! Да и много детей моих новгородцев видоки тому. На Дышущем море цервь неусыпающий, скрежет зубный и река молненная Морг, а вода входит в преисподнюю и паки исходит трижды днём. То — ад, а рай святой купеч новгороден Моислав и сын его Яков видели. Высокие горы, освещённые паце солнча, а на горах тех ликование многослышимое и веселия гласы свещающа...»
Говорил Василий с неколебимым убеждением, будто самолично побывал и на реке Морг, и на горах райских. Тверской же епископ Фёдор, прозванный за что-то Добрым, с не меньшим рвением утверждал обратное: де, погиб святой рай, когда произошло грехопадение Адама, а теперь есть только рай мысленный. Про двух своих архиереев Феогност слушал с сокрушённым сердцем: он помнил ту снисходительность, с какой сначала смотрел на русских, на их простоту, на необразованность духовенства, да и сейчас они грамотеи невеликие — слышали звон, да не знают, где он, как говорят на Руси. Но разве стремление к знанию уже не похвально само по себе? Влечение к исследованию глубин богословских — не свидетельство исканий духовных, не способность к умственному движению? А сам чем горжусь перед ними? Уж не саном ли? Уж не тем ли, что их невинности, неискушённости не имею? Иль знаю, как совместить знания, скорбь умножающие, с нищетой духа, коей спасёмся?
Все эти рассуждения епископов о рае земном и, небесном были странно дошедшими в северную глушь Руси отголосками религиозных споров о том, что представляет собой свет Фаворский, который явлен был апостолам. Мыслитель Григорий Палама[72] утверждал, что свет этот — естествен как свойство Божества, а калабрийский монах Варлаам усматривает в нём лишь
Возок продолжало бросать из стороны в сторону, он раскачивался, подпрыгивал и издавал при этом скрип и дребезжание. Давно пора бы сменить старую колымагу, но архиепископ Василий и за эту упрекнул, сказал, указывая пальцем на окованную серебром дверцу: «Небось с дюжину новгородских гривен ушло!» — а в глазах всё та же усмешка. Феогност постарался ответить необидчиво: «Дюжина не дюжина, но и не фунт». Дошло до Феогноста, что новгородские монахи попрекают его сребролюбием и чревоугодием. А уж архиепископу Василию те омутки ведомы слишком хорошо даже — в его епархии зародились. Оттого такую усмешку он таил постоянно в своих пепельных глазах, а Феогност принуждён был делать вид, будто не понимает её. Смирись, митрополит, твердил он себе, заушательство приемли и на хулу не возражай. Помни сказавшего: «Научитесь от Мене, ибо кроток есмь». Исполняй назначенное тебе, не ропща. Стоит ли порицать доморощенных любомудров и обличителей, в многословии оспаривая их?
Он хорошо знал по Афону Григория Паламу, юного старца и мыслителя глубокого, сильного противоборца еретическим мудрствованиям монаха Варлаама, разошедшегося с православием и уже преданного анафеме на поместном соборе. Варлаам сей уже отбыл в Италию, сделался католиком и, по слухам, учит греческому языку стихотворца тамошнего, какого-то Петрарку[73]. Что Варлаам с его нападками на православную созерцательность? Что метания его в попытках возмутить церковь Божию? Се дым и рябь на воде, ветром пущенная. Но жестокое житие Паламы, оставившего лавру Афонскую и удалившегося в пустынь, обращая тем все искушения во славу Божию, — вот пример, достойный следования ему, если сподоблен к тому.