Да, он слишком стар для парового молота, и все же он ему не сдастся. Он никогда не был толстым, но молот содрал с его костей всю мякоть, как бегущая по скалистому склону вода сдирает последние крупицы земли, оставляя после себя только твердый камень. После двухнедельной работы у Вилли Веглера были одни только железные мускулы под туго натянутой кожей. Глаза у него ввалились, щеки запали, тело, казалось, было вылито из какого-то светлого металла. Молот был страшен, и человек стал страшен тоже. Как гиганты, равные по силе, они молча боролись день за днем. Борьба была однообразна: Вилли стоял перед молотом, широко расставленными ногами упираясь в пол. Через первые полчаса на лице его появлялись грязные бороздки пота, тонкие светлые волосы свисали взмокшими прядями. Молот не отпускал его от себя ни на секунду. Он бесшумно скользил вверх и вниз вдоль смазанного маслом ствола туда-сюда, полметра вниз, полметра вверх, всегда наготове, всегда ожидая. Не двигаясь с места, Вилли наклонял туловище влево. Это было первое движение, всегда одно и то же — поворот бедер вбок. Длинными стальными щипцами Вилли выхватывал тяжелую болванку из лежащей на цементном полу груды. (Чернорабочий с тачкой непрерывно пополнял ее.) И снова Вилли делал поворот, возвращаясь в прежнее положение, на этот раз с усилием, от которого мускулы его рук, спины и бедер вздувались и покрывались потом. Он бросал болванку на наковальню, удерживая на месте железной хваткой щипцов. И тут начиналось единоборство с молотом. В одно кратчайшее неуловимое мгновение молот падал вниз. С тяжким грохотом он обрушивал на наковальню три тонны бешеной ярости. Он бил по болванке, и стальной брусок тотчас же принимал нужную форму. И вместе с ударом раздавался отвратительный низкий человеческий рев: «Ых-х!» Вилли слышал это, перекидывая щипцы направо и сбрасывая поковку на движущийся конвейер, и каждый раз с одинаковым, никогда не исчезающим удивлением убеждался, что этот рев издает он сам, издает невольно, словно страшная мощь машины насильно исторгает крик протеста откуда-то из глубины его живота. И тотчас же Вилли снова поворачивал туловище, не трогаясь с места и раскрывая щипцы. Груда болванок лежала наготове, молот ждал… Он обладал колдовской силой: какие бы мучительные мысли ни начинали одолевать Вилли, они исчезали в то мгновение, когда молот падал вниз. А Вилли только этого и хотел. Случись ему задуматься над этим, возможно он понял бы, как все это любопытно. Меньше чем три года назад, когда Вилли впервые вошел в кузнечный цех завода в Дюссельдорфе, он побледнел от оглушительного громыхания машин. Разве человек, привыкший к сравнительно тихой работе на строительстве, сможет долго пробыть в таком грохоте? Он ждал, что вот-вот утихнет этот разрывающий уши шум. Но шум не утихал, и когда Вилли понял, что, согласно новым законам военного времени, ему придется работать тут семьдесят два часа в неделю, в нем затрепетал каждый нерв. А теперь все наоборот. Теперь только завод и поддерживал его жизненные силы — шум и рев, паровой молот и все остальное. Теперь грохот кузнечного цеха стал ему приятен, как шум прибоя, когда лежишь летней ночью на берегу. Впрочем, скорее не как шум прибоя, а как тот славный шум в голове, когда выпьешь и чувствуешь наконец, что пьянеешь, когда во всем теле начинается гул, а ты лежишь на кровати и знаешь, что сейчас провалишься в сон, лежишь и не чувствуешь ни боли, ни грызущей тревоги, ни стыда, ни тоски… когда наступает блаженное забытье, словно от наркоза.
Это была самая подходящая работа для Вилли, для человека, внутренне оцепеневшего и не желавшего, чтобы это оцепенение прошло.
Так протекало существование Вилли шесть дней в неделю. По воскресеньям тоже все шло по заведенному порядку. Утром гудок не будил рабочих, и они спали допоздна. Питались они, впрочем, так же, как всегда: в праздник их кормили тоже два раза в день — в полдень и в пять часов. Вилли не вставал до полудня. Потом час уходил на стирку — он стирал комбинезон, в котором работал всю неделю, свои три пары носок, заплатанную пару теплого белья, которую надевал на ночь. С такой пустяковой стиркой Кетэ управилась бы меньше чем за час, но Вилли нарочно возился подольше, чтобы как-то убить время. Потом он возвращался в барак и лежал, куря одну безвкусную сигарету за другой, пока не выкуривал весь свой недельный паек, приберегаемый на воскресенье. Он разговаривал мало, и то только, если к нему обращались с вопросом. Однако такие, как Хойзелер, Келлер или Руфке, беспрерывно болтавшие о чем угодно, считали его не угрюмым, а просто молчаливым. Когда его спрашивали, он отвечал дружелюбно; когда Фриш показывал свои уморительные номера — параличную старуху, которая доит корову, близорукого кондуктора в вагоне или самое их любимое — Эмиля Яннингса, играющего Поля Крюгера, вождя буров, — Вилли улыбался и хохотал вместе со всеми. Товарищам он нравился, они восхищались его силой и выносливостью, но его душа была для них закрыта, так же как и их души — для него.