— Но мы же говорим не об игре на аккордеоне, — возразил юноша. — Речь идет о куда более серьезных вещах: о долге, об идеалах. С этой благодушной демократической чепухой насчет того, что у одних есть обязанности, а у других — нет, покончено навсегда, неужели ты не понимаешь? Теперь у каждого немца должна быть одна обязанность, одна идея, одно желание!
Вилли молчал. Слово «чепуха» задело его.
— Отец, ты был бы плохим немцем, если бы позволил мне иметь взгляды, противоречащие интересам государства, правда? А я был бы плохим сыном, если бы…
— У разных людей разные взгляды, — упрямо перебил его Вилли. — Это так естественно.
— Ничего подобного! — негодующе воскликнул сын. — Вовсе не естественно! Прости, отец, но я говорю о принципах, которые понимаю лучше тебя. Мы в лагере прослушали не меньше десятка специальных лекций. То, что ты говоришь, и есть суть еврейско-демократического образа мыслей. Смотри, как отравлен твой ум! Нет, отец, ты просто должен понять, что с этих пор у каждого немца может быть лишь одна идея— идея нашего фюрера!
Вилли повернулся и поглядел на сына, на его искаженное лицо и злые, холодные глаза. И в первый раз за всю их совместную жизнь он узнал горчайшую отцовскую муку, поняв, что его сын, родная плоть и кровь, стал чужим, враждебным по духу. Его бросило в дрожь.
— Сынок, — с отчаянием сказал он, беря его за локоть. — Я охотно попробую жить по-новому, чтобы идти в ногу с твоим поколением. Ты же знаешь, я не против национал-социалистов.
— Большего я и не прошу, — с энтузиазмом перебил его Рихард. — Только попробуй.
— Но и я хочу тебя кой о чем попросить.
— Все, что угодно! Я принесу тебе нужные книги, я поведу тебя на наши собрания…
— Нет, я о другом… — Голос Веглера стал хриплым, молящим. — Помню, однажды мы с тобой были вот здесь, на лугу, сынок. Тебе тогда было года три, ты только еще учился правильно выговаривать слова. Мы втроем — я, ты и твоя мать — в воскресенье устроили тут пикник. Помню, задремали мы на траве — кажется, вон там, под тем деревом. И вдруг ты проснулся — над тобой пролетела стрекоза. Ты вскочил и пустился за ней вдогонку: «Ой, какой большой тликозел!»
Рихард засмеялся:
— Неужели я так говорил?
Но Вилли не смеялся. С робкой мольбой в глазах он, слегка запинаясь, торопливо продолжал:
— Слушай, сынок, пока у тебя не будет своего ребенка, ты никогда не поймешь, как много значат такие мелочи — они навсегда врезаются в душу отца. Вот я смотрю на тебя и вижу не только красивого молодого человека — я вижу тебя таким, каким ты был о тот день. Вижу тебя и в четыре года, когда ты учился запускать змея. Ты был еще слишком мал для этого, но тебе казалось, что главное — бежать, держа его за веревку, и тогда змей взлетит в небо. И ты мчался что было сил, мордашка у тебя раскраснелась, ты весь взмок, но бежал бегом, пока не споткнулся. Полежал минутку, отдохнул — и снова бежать. И помню, как тебя в первый раз отводили в школу, а ты боялся и плакал. И много, много чего еще я помню! Вот это, сынок, и значит быть отцом… так сказать, носить в себе целый ворох всяких воспоминаний. И если я сейчас отношусь к политике не так, как ты, не отворачивайся от меня. В мире есть еще столько всего, кроме политики. Я тебя люблю, сынок, и всегда буду любить, какие бы у тебя ни были политические убеждения.
— Конечно, отец! — Рихард был искренне тронут. — Я ведь тоже тебя очень люблю.
На том и кончилось. Но оба понимали, что Вилли попросту замял разговор, ударившись в сентиментальность. Отныне и навсегда между ними легла пропасть. И внешние проявления любви не помогали перекинуть через нее мостик.
В последующие годы Вилли часто раздумывал над этим разговором. Одна фраза, сказанная сыном, особенно врезалась ему в память: «Прости, отец, но я говорю о принципах, которые понимаю лучше тебя».
Это верно. У его сына были принципы. Его сын жил, действовал и судил обо всем согласно определенным принципам. И когда сын женился на Марианне, красавице с невинно-кротким выражением лица, которую он встретил где-то, когда отбывал трудовую повинность, — оказалось, что и она тоже во всем руководствуется принципами. Она была не слишком умна, эта темноволосая дочь почтового чиновника, но голова ее была набита принципами, определенными и точными, неизменными и всеобъемлющими принципами. И Вилли, бывший на двадцать лет старше ее, вдруг однажды спросил себя: «А какие же принципы могу противопоставить им я? Каким принципом я руководствуюсь в жизни?» И не смог на это ответить. Он копался в своей душе и запутывался все больше и больше.
— Боже мой, Кетэ, — воскликнул он однажды вечером в приступе смятения, — что происходит в Германии? Знаешь, кого я сегодня встретил? Артура Шауэра — помнишь? Он приходил к нам в Кельне с Карлом. Мы с ним воевали в одной роте.
— Шауэр? — шепотом повторила Кетэ, хотя они были одни в своей кухне. — Ведь он, как будто, тоже коммунист?