— Так кто ж виной, что он, дурень старый, сунул бороденку кудлатую в рот свой беззубый и ну ее катать да пережевывать. Всю иссосал. Но тут промашка у обоих вышла — и Парамона, и деда. Не поняли они друг дружку. Дед, как пес преданный, не желал криком своим истошным сон твой послеполуденный тревожить, а Парамон, напротив, захотел непременно вопль его услыхать. А коли не кричит, стало быть, он слабо казнь[41] исполняет, нерадиво. Пришлось наново весь десяток отвесить, и опять дед молчит. Только на четвертом десятке и подал хрип еле слышный. Конечно, Парамон тут же на радостях шелепугу кинул, пошел кваску с холоду испить в повалуше, да и задремал невзначай. Ну а когда пришел назад к козлам, мысля, что деда, поди, и след простыл, ан глядь, лежит, только похолодевший уже.
— Так было? — вновь повернулся князь к Парамону, который от страха был сам не свой и только с ненавистью поглядывал в сторону юного дружинника.
— Так я ведь хотел как лучше… — промямлил он, наконец.
— Ты кто — князь или кат? — ехидно осведомился Глеб и, не дожидаясь ответа, пояснил: — Отличка в том, что князь казнь назначает, а кат ее справляет. Поделено так у них.
Парамон только сопел молча, потупивши свои поросячьи глазки в землю, а Глеб продолжал читать нотацию:
— Я, видишь ли, Парамоша, за твоей работой не гонюсь, так уж и ты, голубок, мое мне оставь, а то ты мне так всех смердов уморишь, и с кем я останусь тогда? С одним тобой?
— Ибо сказано в Писании: «Оставь Богу Богово, а кесарю кесарево». Стало быть, каждому свое, — вновь вставил словцо дружинник.
— Точно, — согласился князь. — А то я тебя, Парамоша, повелю самого на козлах разложить да всыпать пяток-другой горячих для ума в задние ворота. Охотники найдутся. Вон хоть бы и вой этот. Как, возьмешь шелепугу, не побрезгуешь? — И он пытливо уставился на юношу.
Тот замялся:
— Я ведь, великий княже, вой, а не кат.
— Неужто даже ради такого случая откажешься?
— Разве только из уважения к великому князю попробовать. Да у меня беда…
— Что за беда?
— Длань слаба больно. Только после трех десятков замахов и расходится. Так что дозволь, великий княже, просьбишку малую — коль с полсотни назначишь для Парамона, так я тут как тут, а ежели менее, то тут кого другого лучше было бы подыскать.
— Ну и договорились, — удовлетворенно кивнул князь и без всякого перехода резко сменил тему: — Тебя, кажись, Коловратом[42] кличут?
— Точно так, великий княже, — подтвердил дружинник. — Имечко крестильное — Евпатий, а за любовь к хороводам, девкам да игрищам Коловратом прозвали.
— Ну, давай-ка попа этого поганого в поруб. Да не туда, — заметил он миролюбиво дружиннику, который уже ухватил священника за широкий рукав черной рясы, намереваясь отвести его на задний двор княжеского терема, где и были выкопаны в земле две здоровенные глубокие ямы, в которых у Глеба и в обычное время всегда кто-то сидел. Ныне же там и вовсе наблюдалось столпотворение. Одних дружинников Константиновых было не менее десятка, включая тех, которые прибыли вместе с будущим узником. Там, будучи кинуты в поруб, они с невольной радостью, тут же вменившейся горечью от увиденного, обнаружили уже в первые секунды пребывания своих старых знакомых по дружине, включая раненых лучников, прикрывавших вместе с Афонькой бегство князя. Был там и гусляр Стожар с головой, обмотанной какой-то грязной тряпицей, из-под которой сочилась сукровица.
— Коли он был духовником княжьим, стало быть, и сидеть им заодно. К тому же, — он назидательно поднял палец вверх, — и его немалую вину вижу я в злодействе Константиновом. Не сумел дьявола из души сына своего духовного изгнать, который ему и внушил совершить столь тяжкий грех. Вот пусть и искупает недочет сей. Авось убедит князя хоть пред смертью раскаяться в содеянном. А не сможет, так Парамон мой обоим подсобит. Ну а ты, вой, — обратился он к Евпатию и приторно сладенько, как только мог, улыбнулся. — Сами, чай, молодыми были, знаем. Иди уж, кружи свои хороводы с девками, Коловрат, — и, глядя на уже удаляющегося дружинника, буркнул завидуя: — Ишь, молодой, и не болит у него ничего. А тут. — Он досадливо поморщился и, потирая правый бок, ворчливо повернулся к девке: — Ну что там? Все сделала?
— А вот, княже. — Девушка помахала в воздухе узелком и, даже не развязывая, извлекла оттуда скляницу с какой-то мутной буро-зеленой жидкостью.
— Прежде сама отпей, — буркнул князь нетерпеливо.
Девушка, пожав плечами, послушно извлекла из того же узелка небольшую чарку и, щедро плеснув в нее из скляницы, одним махом выпила все до дна. Глеб с подозрением заглянул в чарку — и впрямь пуста, тут же поспешно выхватил из девичьих рук посудину с настойкой. Доброгнева, а это была именно она, бесстрашно глядя на князя в упор своими зелеными глазищами, заметила при этом:
— Я ведь два настоя приготовила. Тот, что у тебя, так себе. Он лишь боль утишает, которой недуг твой, как гласом трубным, знак о себе подает, — с этими словами она извлекла из узелка еще одну скляницу с жидкостью, на этот раз густого черного цвета. — Этот же посильней будет во сто крат.