Вспомнив всю эту сцену Илья неожиданно для себя застонал. От неожиданности раздавшегося в полной тишине стона сам вздрогнул. Глянул на дверь. Закрыта, и никакого за ней движения. Значит, никто не слышал. Этот стон и дрожь вывели его из оцепенения. Даже хмель, который еще гнездился где-то в затылке, словно пропал, и он смог более или менее ясно, не казнясь, оценить свое воспоминание. Да, он грешен, любя Лину, изменяя жене. Но в припомнившейся ситуации видна степень еще большего падения. Рим времен упадка!.. Но для него-то это не должно быть оправданием. И почему он вспоминает этот эпизод со смешанным чувством, стыда, раскаяния и вожделения? Стыд как раз за это непрошедшее вожделение. Ведь он семейный человек, еще он любит Лину… Откуда в нем эта языческая неразборчивость, эта национальная карамазовщина? Легче было бы объяснить свое бесстыдство случайностью, самому себе объяснить. Но его все тянет на морализирование, на чтение нотаций… А это значит, что чувство должного в нем сильнее прочих потребностей организма. Надо жить, себя не стыдясь. А это возможно, только когда чист в своих чувствах. Где же в своих чувствах он не фальшивит? Он любит Лину. Желает ее. Только ее. Жалеет. Жалеет и желает. Любить, любимую женщину — вот выход, единственное решение.
Когда Лина, наконец, вернулась, он, поднявшись
— Давай лучше не надо. Давай по доящем, пока уснет. А там посмотрим. А пока лучше почитаем. Я совсем
Ее взгляд искоса почему-то насторолсил Илью, словно она могла проникнуть в его мысли, в его воспоминания о летнем приключении в бане. Но нет, вряд ли, успокоил он себя. Достаточно с него терзаний, что он изменяет Элке! Это его главная вина, а о бане надо раз и навсегда забыть. Он выпустил Лину из своих лап, потому что не умел быть насильником, а Лина уперлась, он это видел, а стало быть ее надо утешить, успокоить.
— Ты знаешь, на Владлена телега пришла. За аморалку. С какой-то иностранкой связался, — меняя тему, ляпнул он.
— И что? Что из этого последует для меня?
— Его из Праги выпрут, я думаю. Так что скоро он вернется и твои мучения кончатся.
— Опять в свою коммуналку? Знаешь, Илья, а я привыкла здесь. Здесь мое детство прошло. Я и Кузьмина твоего помню — мальчишкой еще: ходил в ковбойке, гулял по аллее,
— Куда?
— Куда хочешь.
— Ладно, что-нибудь придумаем. Не переживай, счастье мое. Давай сядем. Почитаем, в самом деле.
Лина сжалась вся.
— Только руками меня не трогай.
Прежде, чем сесть, она подошла к окну, задернула занавески, включила верхний свет и только после этого вернулась к тахте. Илья очень даже почувствовал, что его механическое «что-нибудь придумаем» и «не переживай, счастье мое» плохо на Лину подействовало. Она напряглась, лицо приняло стылое выражение. Одна надежда — заболтать эти слова, зачитать их кузьминским рассказом. «Бревно, только о себе переживаешь», — сказал себе Илья и немного заискивающе произнес, хотя ответ Лины был ему известен:
— Ты задергиваешь, боишься, что кто-нибудь наблюдает?
— Не боюсь, а знаю. И ты знаешь. Знаешь, что Валька, твоего Кузьмина одноклассница, со мной сдружилась. Тоже одинокая баба вроде меня, — добавила она угрюмо. — Ты же знаешь, что мы
— Ну так она сейчас Бог знает что думает, а мы как назло собираемся тихо сидеть, — поторопился Илья забежать вперед Лининого раздражения.
— Все правильно. Пусть, что хочет, думает. А ты все-таки отодвинься немного, — сухо сказала Лина.
Опасаясь рассердить ее еще больше Илья отодвинулся, хотя они и остались сидеть рядом. Он взял конверт, достал рукопись, снял связывающую листочки скрепку.
— Ты уверен, что это интересно? — спросила вдруг Лина.
— Не знаю. Посмотрим.
— О чем хотя бы?
— Говорит, что о пришельцах, об инопланетянах, — он вспомнил Вёдрина
— О, Господи! Какая чушь! Ладно, давай читать.
Они сидели передавая листочки из рук в руки, пропуская рассказ сквозь свои размышления и настроения, как герои в романе Сервантеса, слушавшие с интересом истории своих случайных спутников, несмотря на собственные беды и проблемы, и примерявшие их к своей судьбе. Вот, что они прочитали.