— Граждане, я возмущен, я много лет возмущен, и сегодня, да откровенно сказать, уже давно, я почувствовал, что возмущение и желание изобличать доставляет мне неизъяснимое удовольствие. И сегодня я должен в этом сознаться, потому что вы все, как увидите из сказанного ниже, чрезвычайно заинтересованы в моей истории, и то, что я про себя скажу, вы это пропустите мимо ушей, так же как вас мало интересует книга, которую вы взяли в общественной библиотеке, — сколько лет она проживет. Да, я имел чин — за этот чин и за красование материей, основа которой имеет несколько серебряных и золотых нитей и которая лежала у меня некоторое время на плечах, — я понес достойное и тяжелое наказание, и об нем я рассказывать не буду.
С этим чином я помогал привезти на французский фронт русских солдат, потому что в начале войны я записался добровольцем, так как жил долго во Франции, не эмигрантом, а возмущенным актером так тогда называемых императорских театров. Я и тогда обличал, я и тогда возмущался, я требовал обновления новыми талантами, и мне говорили: «Дайте нам такой талант, чтобы мы могли спасти положение». Я им такого таланта дать не мог. Но буду говорить о фронте, впрочем, мы начнем с другого, оставив историю на позднейшее.
Сознаюсь, я со злорадством наблюдаю эту кашу, которая заварилась в России. Я хотя и Францию тоже, сознаюсь, презирал, хотя и получал установленную пенсию, так как сражался с большим успехом и даже некоторым образом обратил на себя внимание верхов, но тем не менее я жаждал работы, мне хотелось приехать в Россию, указать, возмутиться. Я бы никогда в нее не приехал, если бы не одно возмутительное обстоятельство, которое пробудило во мне страх и которое говорит мне, что там не немцы приехали, а французы, и приехали они вот за чем.
Я сижу вечером… в кафе, пью ликер — зеленый, тот шартрез, который вам привезли немцы, подходит ко мне некий человек и шепотом говорит, что по делу чрезвычайной важности и по делу Республики меня просят в комендатуру. Я пошел. Я солдат — и доброволец, не забудьте. Одним словом, мне дали в зубы пакет и направили в Верден, там я получу нужные сведения, а в Вердене я пришел к генералу П.-Ж. Дону.
Я вижу по вашим лицам, что имя это вам знакомо, а если кому не знакомо, так я скажу, что этот молодчик был инструктором, что ли, как это теперь называется, в типографии Кремля и ставил здесь машины, и сейчас произведите движение и сбегайте за его сыном с тем, чтобы он узнал историю или, вернее, некоторые биографические данные из жизни своего отца, небезызвестного французского героя, много прославленного знаменитыми фотографиями. Я понимаю, почему он меня вызвал, едва ли это был у него сознательный поступок, вернее, то, что называется мучениями совести, всплыло или начало всплывать и все то, что привело его к страшной катастрофе, о которой полезно будет узнать его сыну. Он посмотрел на меня с каким-то темным сладострастием и сказал:
— Солдат, на нас выпала великая честь, мы должны выбрать среди многих трупов труп одного француза из полков, которые погибли на девяти секторах верденского сражения, будет взято по одному телу, все это уложено в гроба, и тогда выберется один, которого и похоронят под Триумфальной аркой в Париже, вместе с сердцем Гамбетты.
Он испытывал странный восторг. Он, видимо, и меня хотел подцепить на этот странный восторг или, вернее, чтобы я сказал, что знаю его тайну, я сразу все понял и сразу узнал его тихое лицо и медленные движения, те, которые я видел на том участке фронта в тот памятный вечер, о котором вы узнаете ниже. Он, видимо, хотел преодолеть себя, но разве можно преодолеть огромную силу Доната Черепахина, который и мертвый звал к себе и который оставил мне свое завещание — я его еще вам скажу.
Мы ехали по полю, разыскивая стоянку того полка, из которого решено было взять тело. Мы видели огромные однообразные поля могил и много крестов, чрезвычайно однообразных. Я знал, какого креста боится П.-Ж. Дону, но я к нему не шел, потому что я и сам боялся тех чувств, которые во мне бушевали, — не скрою и не боюсь скрывать своей трусости и некоторой, скажем, подлости, — пришел с нами комендант кладбища.
Нас было трое, из уполномоченных старых бойцов. Генерал остановился. Сторож смотрел меланхолически. «Которую из этих могил разрыть, герой?» — спросил генерал чрезвычайно напыщенным голосом, в котором скрывалась явная трусость, чтобы не открылась та могила, на краю оврага подле желтого камня, похожего на трубку, и тот камень, о который споткнулся П.-Ж. Дону, тогда веля его убрать солдатам, — а они, потрясенные его великим злодеянием, не убрали. П.-Ж. Дону весь трепетал.