Ноги у Вавилова напряглись, он не сразу овладел ими. В начале подъема попадались кустарники, но чем выше, тем сырее и сырее становились кирпичи, и подошвы сапог начали скользить. Один раз он сорвался, и М. Колесников закачался в окне, но Вавилов уцепился за кустик травы, опять нога его упала на кирпич, — он пополз. Одной рукой держался он за веревку. Колесников тянул, — свободной рукой Вавилов щупал кирпичи. Веревка длиннела, становилась острой, зудящие искры пересыпались в ладонях. М. Колесников пыхтел в окне, и утомленное дыхание его, — тогда, когда его Вавилов улавливал, — было злорадно-приятно. Вавилон полз. Вавилов показывал последние свои силы, горло ему сводило, веревка перестала натягиваться, он не владел рукой, — но тут под ногу попали сухие кирпичи. Он завершил свой путь, он схватился за подоконник. П. Лясных протянул снизу:
— Жалуется, а дамбу дабывнул! — и уныло погреб.
Вавилов сел на подоконник: Зинаиды в комнате не оказалось. «Клоун!.. Мальчишка…» М. Колесников опустился на пол, растирая руки и повторяя:
— Чуть ты меня в окно не утянул, а тут жена от меня, развелась, — ушла!.. Чуть ты меня в окно, рыжий, не утянул, а тут жена… — Он повторил фразу несколько раз, а затем спросил: — К Гусю пойдем?
— Пойдем, — ответил Вавилов.
Клавдию он увидел у Гуся, «четырех думающих». Измаил сидел тут же с плеткой и рюмкой в руках. Измаил сказал ему: «Я так езжу на своем коне в поисках врагов, что стремена его стерлись. Я обещал коню серебряные стремена».
Измаил играл деревянными четками. С. П. Мезенцев завизжал ехидно: «Чаю заведующему налейте, чаю, а не водки!» Измаил взял круглую чашку со стола, налил кипятку и, придерживая чашку полой, протянул Вавилову. Вавилов понял, что издевательство будет длиться, если он прольет чашку или обожжется. Он сорвал с руки Измаила четки, положил их на ладонь и поставил чашку. Одна Клавдия похвалила его, да Гусь-Богатырь прогудел что-то одобрительное, выдумка. Клавдия взяла у него чашку, отпила глоток и сказала:
— Ты ведь, рыжий, ко мне не придешь, хоть и получил жалованье.
— Кто знает!
— Я знаю. А мне тебя сегодня подарили, рыжий. Агафья из Кремля мне тебя подарила. Я думала, что в бога верую, а посмотрела сейчас на тебя, и, оказывается, в тебя верую, мне легче в человека верить, Вавилов. Я тумана ищу, а вокруг меня платные места.
— Глупости ты болтаешь, Клавдия, выпей водки со мной.
— Ты и сам знаешь, рыжий, что денег от тебя не приму, плевать мне на твои деньги, ко мне со всей губернии деньги идут. Я дала Агафье такое слово, что уберу тебя. Агафья, видишь ли, одна желает просвещать Мануфактуры, ты ей не мешаешь, но ты противен ей, ты, лягушка в образе человека. Говорящая лягушка, согласен?
— Пожалуй.
— Согласился, согласился, черт! Я загадала, если согласится — дано мне тебя любить, а любить я, Вавилов, начинаю сразу, не думая, ба-ах, — и в омут! Вот чашечка-то, они над тобой хотели посмеяться, а я говорю и пью и из чашечки: я тебе отцом своим обещаюсь и клянусь, пить воду я буду только в твоем присутствии. Слышите, четверо…
Вавилов резал перочинным своим ножичком колбасу. Он посмотрел, как жадно идет по ее горлу вода, он вспомнил сегодняшнюю Ужгу, дамбу, веревку и обиду от Зинаиды. Вторая женщина сегодня обижала его! Он вспомнил то, о чем думал много в последние дни и что впервые пришло ему в голову на пристани. Он заказал себе сам: если Клавдия допьет до дна, он повесится. «Четверо думающих» вопили наперерыв:
— Мы думаем, рыжий, почему ж подрались на лугу кони?
— Мы гадаем, рыжий, почему ж возвышается девка в Кремле, а ты падаешь? И что предлагает ткачам Зинаидка, бросившая мужа?..
— Мы ждем, рыжий, когда ж Ложечников придет в твой клуб, справедливый мастер Ложечников?
— Иностранцы-инженеры едут в Мануфактуры, рыжий, мы думаем: как ты им будешь показывать и клуб, и Мануфактуры, и Кремль, как?..
Гусь колыхался, огромный, дымящийся, потный, от живота его, покрытого фрачной жилеткой, поднимался пар. Он чокался со всеми, он всех любил. На божнице его красовались штофы и графины, печь его была жарко натоплена, возле печи сидел Парфенченко, хвастаясь тем, что он работает одной десятой ума, а девять десятых спят у Гуся. Он уже был пьян, и Гусь смотрел на него нежно. Парфенченко жаловался, он жаждал увидеть, когда ж напьется Гусь, но Гусь-Богатырь никогда не напивался! Когда вкруг него все сваливались, он гордо осматривался и доставал с божницы синий штоф, носивший у него название графа Романовского. Он наливал рюмку, чокался со штофом и восклицал презрительно:
— Земля, граф!.. Народы, граф!.. Умы!..
— На столах валялась колбаса, кочаны капусты и синие скользкие грузди собственного засола и собственной крепости. Каждой осенью Гусь засаливал сорокаведерную бочку груздей и две бочки капусты. Он рубил капусту сам, кочаны окружали его, нож сверкал, живот его гудел, он не пил целую неделю, он трудился, он пробовал на язык соль, сам кипятил воду!..
Клавдия допила до дна чашку. Клавдия пустилась в пляс, плечи обнажилить, и Гусь-Богатырь, указывая на ее плечи, колыхал животом: