Верить не верю, но атмосферу чувствую. Атмосфера у нас в этот день — у, какая густая! У нас в Иерусалиме она вообще сгущенная. Религиозные считают, что это от святости, может, и так, а я думаю, просто тут столько веков столько народу интенсивно верило, хоть и в разных богов, что на этом месте образовался свой микроклимат, не знаю, святой или нет, но очень насыщенный. И даже в глубь земли проникло и оттуда исходит обратно и действует. Недаром тут хамсины так тяжело протекают, поскольку атмосферная энергия накладывается на молитвенную.
А сейчас как раз и хамсин на дворе, и Йом-Кипур вот-вот. Я думаю, именно этим и объясняется мое повышенное состояние нервов все последние дни.
Еще раз повторю, что ни в какие эти предрассудки я не верю, но все же неприятно, что именно в такое время я этого Йехезкеля вроде как обманул заодно со стариканом. Сказал, мол, камень ушел по назначению, то есть что вернул. С другой стороны, он меня обманул куда хуже, никакой курицы не хватит. И вообще, камни мои к нему никакого отношения не имеют, и не его это забота, как я со своей совестью буду разделываться. Тем более я же и без его подсказки собираюсь вернуть. Так что нечего.
Увел, значит, этот Йехезкель деда в салон, и слышу, бубнят там, дед повизгивает высоким голосом, а этот ему что-то тихо и убедительно отвечает. Дед постепенно снизил тон, а потом и вообще слышу только, как этот журчит.
А Татьяна все не идет. Хотел сам встать и пойти к ней на кухню, но передумал — опять с дедом сталкиваться. И терпеливо лежу и жду, даже глаза закрыл, хотя терпения никакого уже не осталось.
И вот с закрытыми глазами явственно вдруг вижу, что в моей коробке с лекарствами, на самом дне, валяется одна, нет, две или даже три беленьких. И даже как будто припоминаю, что у меня однажды, когда еще было много, несколько штук из упаковки вывалились, а я искать не стал, тогда вопрос не стоял так остро. Ей-богу, должны быть! Сел, вытащил из тумбочки коробку, руки дрожат, повынимал из нее все пачечки и пакетики, и — да, лежат на дне две белые таблетки. Белые-то белые, да вовсе не те. И размер не тот, и форма, сам не знаю, кто такие. Пошарил еще, но, конечно, ничего не нашел. И ведь знал же, что нету, а просто одно воображение.
Сложил все обратно, спрятал в тумбочку. Чуть не сорок минут уже прошло, а они там в салоне все бубнят, а Татьяна все на кухне возится. И чего ей там, сама же сказала, у тебя все есть. И вообще, спать пора, но мне ведь не заснуть. Не вытерпел и позвал:
— Таня! Поди сюда!
Пришла, и уже по лицу сразу вижу, что не принесла. Она вообще словами мало что говорит, а на лице все как есть отражается.
Собрал всю волю, не хочу скандалов при посторонних, и говорю более-менее нормальным тоном:
— Танечка. Ну как же так. Я ведь тебя серьезно просил. Это не шутки. Почему не хочешь мне помочь? А вместо этого привела сюда… этого своего…
Голову нагнула, на меня не смотрит и говорит:
— Хочу. Поэтому и привела. Он тебе поможет.
— Молитвами, что ли?
— И молитвы не повредят. Но не только. У него и другие способы есть. Он умеет.
— Альтернативой небось? Энергетикой? И не мечтай. Не допущу, чтоб всякие там надо мной руками водили и прочие глупости.
— Он не всякий там. Он Йехезкель.
— Ну и что? Что он, святой?
— Нет, совсем нет. Просто добрый человек.
— И прекрасно. Он добрый Йехезкель, а я недобрый Михаэль, и уводи его отсюда к такой матери. И настоятельно требую, достань мне лекарство.
Дверь у меня в спальню открыта, но, слышу, стучат. Поднимаю глаза — дедуля. Скромно стоит на пороге, просит позволения зайти. Что за черт?
— Ну, — говорю, — чего тебе еще?
— Я вам, — говорит, — не буду мешать. Я только хочу у тебя прощения попросить.
— Прощения?!
— Да, — говорит. — Золото у тебя брат, просто золото. А ты уж меня прости, и что я грозил тебе, не принимай к сердцу. Больше не буду тебе докучать. Теперь выздоравливай поскорее, и гмар хатима това вам всем.
— И ты… — говорю, — и тебе…
Растерялся я порядком. Хотел сказать, какой там брат, не брат он мне, но дед мне напоследок заявление сделал.
— Ты, — говорит, — хорошо поступил, что вернул, правильно, хоть это, разумеется, никакой не цирконий.
Повернулся и заковылял к двери.
Вот вам и Йехезкель. Прямо укротитель диких зверей! Такого деда в овечку превратил.
И как, спрашивается, я мог после этого ему хамить? Когда он мне такое одолжение сделал, отвел от меня опасность в лице деда?
И опять вошел в спальню и просит выслушать. Ладно, думаю, пусть читает свою мораль, пусть видит, что я тоже человек культурный и хамство позволяю себе только в крайних случаях.
Но он морали мне не читает, а заявляет с ходу:
— Михаэль, я хочу сказать вам про перкосет.
— Ну, — говорю.