А Йехезкель мягко так, но настойчиво говорит:
— А может, не стоит, Михаэль? Говорить вам друг с другом не о чем. Камень этот красный («цирконий», дед вставляет), пусть цирконий или что угодно — не принадлежит никому из вас и должен вернуться к хозяину.
Деда аж перекосило:
— К какому еще хозяину? Чего вы встряли? Что вы об этом знаете?
— Лишнего ничего не знаю, только то, что надо.
— Да вам-то чего надо? Просили же вас выйти отсюда. Это дело между Михаэлем и мной.
— Это дело, — Йехезкель говорит тихо, — между Михаэлем и его совестью.
— Со-овестыо? При чем тут совесть?
— Михаэль не захочет подойти к Судному дню с нечистой совестью.
Верно! Совсем скоро Йом-Кипур, Судный день! И в ту же секунду меня и осенило, как надо поступить. Вернее — что сказать. Да ведь проще простого!
И говорю скромно:
— Конечно, не захочу. Циркония у меня уже нет. Он уже ушел по назначению, так что советую вам, папаша, успокоиться. Вот и все, что я хотел вам сказать. И желаю вам гмар хатима това, иными словами, положительной характеристики от Господа.
Дедуля отвечает машинально:
— И вам тоже… гмар хатима… Как ушел?! — И смотрю, покачнулся слегка. Йехезкель его немного рукой направил, и он так и бухнулся на кровать у меня в ногах. — Куда ушел? Мы же с вами почти договорились! Я пришел, чтобы предложить вам настоящую цену! У меня тоже совесть есть! Десять тысяч новых шекелей! У меня даже деньги с собой. Вот, вот! — И вытаскивает из кармана толстенький пакетик. — Прямо сейчас можете получить!
— Да, — говорю с сожалением, — цена неплохая.
— Продали?! Неужели продали? Кому? За сколько?
— Ну, — говорю, — это уж секрет изобретателя.
— Но я первый был! Вы должны были торговаться со мной!
— Нет, — говорю, — торговаться тут не приходится. Не тот случай. Да что вы так волнуетесь? Из-за какого-то циркония, даже если красивый.
Дед как вскочит, как шмякнет своим пакетом о пол:
— Идиот! — Правда, пакет тут же поднял. — Идиот несчастный! Продал! Ну, теперь погоди. Теперь я тебя закопаю.
Йехезкель говорит:
— Что же вы такое хотите ему сделать? И за что?
— За что, он сам знает, а что — увидит. Я уж найду, куда пойти и что сделать, не беспокойтесь. Будет помнить Хоне-ювелира.
Говорит и все пошатывается, видно, ножка-то все-таки подводит. И красный весь, как бы кондрашка не хватила, хотя оно бы и неплохо.
Йехезкель говорит:
— Хоне, не надо грозить, грех. Пойдемте лучше в салон, попьем чего-нибудь, — и берет его под руку.
Тот руку вырывает, но Йехезкель на это не смотрит и ведет его прочь из спальни. И вовремя, потому что надоело мне с ним чикаться, а все больше волнует вопрос, принесла ли Татьяна лекарство. И если принесла — а ведь, кажется, ясно дал понять, что совсем не могу без него, — то почему не дала сразу, а прислала мне этого своего? И дед еще приперся, в самый подходящий момент. И теперь он совсем злющий, и черт его знает, что в самом деле сделает…
Нервы в таком состоянии, что если сейчас не приму, то не знаю, что со мной будет, лопну.
Йом-Кипур — это очень особенный день.
Некоторые ошибочно говорят про него «праздник», ну только это уж никак не праздник. Что он точно означает, я не так хорошо знаю, но день очень торжественный и, скажу даже, страшный. И даже дни перед ним так и называются «ямим нораим», то есть страшные дни.
Я, понятное дело, во все это не верю, и даже смешно бывает, когда религиозные берут несчастную курицу и вертят ее у себя над головой, надеются, что на нее вся их пакость перейдет и они в Судный день предстанут перед Богом чистенькие.
Чем бедная птица виновата, что они целый год ведут себя свободно, а на один день спохватываются и устраивают себе куриный душ, разом все на нее хотят скинуть. К тому же курица — существо небольшое, и хотя с нее даже перья облезают от всякой дряни, которую на нее валят, но всего она вместить не может, и однократной процедуры, по-моему, недостаточно, то есть курей на одного человека надо бы несколько. А значит, массу хорошей пищи зря переводить, потому что есть ее после этого нельзя, отравишься. И все это, по-моему, просто лицемерие и обманывать Бога, как будто он тогда не узнает, куда они девали свои грехи.
А с другой стороны, если подумать, то даже хорошо, что хоть на один день, хоть как-нибудь, люди хотят стать людьми, а то было бы совсем без перерыва.
В общем, довольно страшный день. Еще накануне, как сирена прогудит, все замирает, как в кино бывало, когда ленту останавливали. Я вначале, как приехал, даже на улицу в этот день не выходил, дрожь пробирала, хотя день обычно очень жаркий. Так и чудилось, что выйду вот, а там стоят люди, один ногу поднял шагнуть, другой за чем-нибудь нагнулся, третий, может, под мышкой полез почесать, да так и замерли на сутки.
Теперь, конечно, привык уже, но поститься, как положено, не научился — все равно ведь не верю. Не знаю, как теперь будет, когда Татьяна вернется. Может, и соглашусь ради нее — одни сутки поголодать не страшно, а разгрузочный день даже полезно для здоровья.