Карлотта видела Клаудию в последний раз в конце июля 1970-го. Та помахала ей рукой перед «Дикими травами» на посыпанной гравием аллее, таща за собой тяжелый чемодан, набитый сандалиями и топами на бретельках. Она уезжала к родителям и Джованни в Форте-деи-Марми. В солнечных очках, отражавших слепящий горный свет, с распущенными почти белыми волосами она казалась бессмертной. Восемь месяцев спустя она написала слова обреченной. Она влюблена, брошена и беременна, хоть ложись помирай.
Карлотта перечитывала письмо каждый день по несколько раз. Клаудия не шла у нее из головы и, как подспудный образ, могла проявиться в любой момент, особенно во время обеда, когда жизнь разматывалась в семейных разговорах, и ей казалось, будто она летает по всей комнате.
Клаудия встретила Лупо Понти, студента филологии из Милана, в Форте-деи-Марми. Они тайно уехали в «фиате-500», сами не зная, что делают, и Клаудия никогда в жизни не была так счастлива. А потом у нее прекратились месячные. Несколько недель спустя Лупо Понти сел в «фиат», на котором бежали влюбленные, и вернулся домой к жене и годовалой дочери.
Клаудия не распространялась о своей несчастной любви, она лишь подробно, очень подробно описывала призрачную жизнь, которую вела у родителей. Она целыми днями ходила в ночной рубашке, думала лишь о смерти, но только и делала, что ела. Как в истории с ручкой «Монблан», она принимала кару с каким-то болезненным смирением. Она знала, что в Милане все говорят о ней. Ее родители посетили родителей Лупо с требованием смыть позор дочери, но те приняли их, стоя под люстрой из муранского стекла, и даже не предложили снять пальто.
Она вернулась в свою девичью комнату, снова таща за собой летний чемодан, полный легких крошечных нарядов, словно намек на безжалостную иронию жизни. Отец с ней не разговаривал, мать уехала на побережье. Прошло уже около трех недель. Клаудия знала, что родители хотели бы похоронить ее заживо в лесу и забыть навсегда. Она лелеяла иной раз ту же мечту, представляя свое чудовищное тело, погребенное в сырой и теплой земле. Она писала о наборе веса с ужасающе точными подробностями и упоминала, что часто мысленно видит, как падает с лестницы, как вытекает кровь из ее гигантского живота, до жути живого. Он шевелился ночами, как будто по нему шла волна.
У Карлотты, когда она думала о животе Клаудии, кружилась голова. Она представляла себе эту затаившуюся жизнь, и тень греха скользила по стенам, ползла по ковру, просачивалась под двери, чтобы растечься по городу. У нее-то не было тела, и под белыми чехлами, которыми покрывали мебель, когда не было гостей, мерещились дикие животные – коровы или носороги, лежащие на боку, то ли мертвые, то ли спящие.
Саломея и Боря Тбилиси не говорили о сексе. Никто никогда не трогал Карлотту и не воображал, будто она целует зеркало в ванной, пуская в ход язык. Мать установила для нее строгий дресс-код, во многом непонятный, никакого хлопка зимой, а весной ничего темно-синего. Безусловным требованием являлось надевание перчаток перед выходом, словно чтобы защитить свое тело, разгородить пленкой себя и мир. В четырнадцать лет она ходила каждую среду по вечерам в «Гольф Друо», чтобы танцевать медляки в полумраке, стиснутой парнями, прижимавшимися брюками к ее животу. Когда ей предложили прийти на бульвар Монпарнас к Давиду Гамильтону, фотографу, искавшему моделей, Саломея Тбилиси одолжила ей свою шелковую блузку, слегка просвечивающую. Там она позировала голой, согнув коленки перед диваном в гостиной, попкой на холодном паркете, под взглядом американского друга, невозмутимо курившего гашиш. Фотографий она так и не увидела, и мать явно расстроилась, что не может вывесить дома портрет дочери, сделанный профессионалом.
Когда Франко Росетти пришел к ней в Париже и подарил коробку шоколада «Сушард», Карлотта была ошеломлена, обнаружив в ней блистеры с противозачаточными таблетками. Ему единственному пришло в голову, что у нее может быть личная – или хотя бы просто биологическая – жизнь.
Если Карлотта возвращалась поздно ночью, никого не заботило, что она делала. Родители только надеялись, что она «не очень устала».
Бояться действительно было нечего. Карлотта знала, что она не нравится мальчикам, разве что, может быть, тридцатилетнему пианисту из «Спортинга», у которого с волос сыпалась перхоть, как пудра, на бархатный пиджак. У нее было много друзей, итальянцев, с которыми она познакомилась в «Цветущем луге», пансионе в Монтане, где проводила каждое лето с одиннадцати лет. Они считали ее своим парнем, и она дорожила их дружбой. Там были Роберто Алацраки, Пьер Паоло Гомазио, Маттео д’Аннунцио, который звал ее «Бегум», потому что она носила кафтанчики и черные повязки в волосах. Она думала о нем в Париже долгими тревожными ночами, а хомяк над ее головой тем временем скрипел зубами, будто жевал камешки. Маттео встречался одно лето с Клаудией, потом с Крис, и несколько недель Карлотте казалось, будто у нее хотят вырвать желудок или вывернуть ее кожу, как перчатку.