Я не задумывался, отчего ее кликали Настенькой. Не Настей, как звали других женщин с таким именем, не Анастасией, а только Настенькой. Жалели ее или любили? А возможно, и то и другое. Но за что? Да ведь разве скажешь, за что любят и жалеют. Муж ее не вернулся с войны, и несколько лет она жила одна, а потом встретился ей неплохой вроде бы человек, поселился у нее, но прожил всего неделю, а потом сбежал. Примак был, что называется, голый-босый, и Настенька, продав какие-то свои платья, приодела его. А он сбежал, прихватив и то, что она не успела продать: платье да старые валенки. Больше брать было нечего, и соседки говорили, что в этом-то Настеньке повезло. «Налегке ушел, — говорили. — Аферист!»
Настенька никогда не жаловалась. В ее магазинчике женщины простаивали подолгу, судачили, говорили о трудностях, о мужьях и детях. И Настенька терпеливо выслушивала их, давала по десятку тетрадей, которых тогда не хватало, и со вздохом приговаривала:
— Такая наша доля…
И будто брала на себя часть той тяжести, которая в послевоенные годы лежала почти на каждом.
На улице уже говорили, что Настенька приняла инвалида и что у ее сына будет отец. Большинство из нас росло без отцов, но зависти к Гриньке никто не испытывал, потому что его «отец» выглядел отнюдь не героем. А наши отцы — и погибшие и ушедшие в другие семьи — были именно такими. Так что особенного внимания инвалид Извеков, скрипевший по двору протезом, не привлекал. Мы больше завидовали велосипеду, привезенному Николаем Петровичем вместе с телогрейкой и тощим вещмешком. Ничего подобного на нашей улице не водилось, да и во всем поселке велосипедов было мало, старых, ободранных, с самодельными багажниками. Каждый владелец велосипеда возил с собою замок и, заходя, предположим, в магазин, приковывал свой драндулет к забору. Если же он забывал это сделать или надеялся, что заскочит всего лишь на минутку, его ждало огорчение: велосипед тут же исчезал. Кричать было бесполезно… Но разве какой-нибудь драндулет мог сравниться с велосипедом Извекова, обода которого ослепительно сверкали никелем, а задняя втулка, промасленная и протертая, горела на солнце. Седло было желто-коричневое, новое. Извеков на велосипеде не ездил, потому что некуда было ездить, и на нем гонял Гришка, вызывая у нас откровенную зависть. Одно время мы даже невзлюбили его из-за велосипеда, потому что он очень уж неохотно давал прокатиться. Но благодаря именно велосипеду Извеков стал для нас заметнее: он-то был тихий человек, почти не выходил со двора, и серые глаза его смотрели на людей с интересом и какой-то настороженностью, будто когда-то инвалида крепко припугнули и испуг этот так и остался. И главное, он не был похожим на других инвалидов. Те не забывали наведываться в чайную, потягивали пиво, иногда напивались, громко разговаривали и стучали кружками. А Извеков хромал от дома до ворот, скрипел протезом и, словно бы отвечая каким-то своим мыслям, приговаривал: «Да-да!»
Подойдя однажды к забору и взявшись за штакетины, он с изумлением смотрел на индюков, на собаку и утку. Заметив еще и меня, он поздоровался. И сказал это так, словно мы были давно знакомы и просто долго не виделись, а вот теперь он приехал и рад видеть и меня, и наш двор, и дикую утку. Бледное лицо его было еще белее на солнце, а печальные глаза загорелись на мгновенье огоньком.
«Здравствуйте!» — сказал он — я никогда больше не слышал, чтобы кто-нибудь произносил это слово с такой теплотой.
Я рассказал Извекову, как зовут собаку и лису, сказал, что индюки очень сердитые. Он не промолвил в ответ ни слова, даже не кивнул и только смотрел на утку. Мне подумалось, что ему хочется подержать ее в руках, поэтому я тут же ухватил дикарку и протянул Извекову.
— Надо же! — проговорил он с каким-то изумлением и легко коснулся оперения. — Надо же, — повторил он. — Уточка…
Утка встревожилась, а Извеков, словно бы очнувшись, смущенно улыбнулся, сказав:
— Да-да!
И поковылял домой.
Я вспомнил, как наша хозяйка говорила моей матери, что Настенька, видать, взвалила на себя непосильную заботу: Извеков весь израненный, работать не сможет, болеет.
— Сердце у него слабое, — рассказывала она, вздыхая. — И осколки во всем теле… А пенсия-то, пенсия — копейки. Как будет Настенька — не знаю.
А Настенька, как и прежде, убегала утром на работу, в обед возвращалась и от ворот кричала:
— Коля! Ты ел что-нибудь?..
— Та, — неопределенно, словно бы отмахиваясь, отвечал Извеков, продолжая хромать. — Не хочется.
— Ой-ой-ой! — причитала Настенька, и маленькое лицо ее выражало крайний испуг, вроде бы она замечала, как во дворе что-то загорается. Она влетала в хату и через минуту оттуда слышалось:
— Коля, иди сюда!.. А где Гриша бегает?.. Гриша!