Когда возвратились домой, Светлана Даниловна спросила Кузина, не хочет ли он чего-нибудь поесть. Он сказал, что завтра уйдет от нее. Светлана Даниловна все поняла, улыбка слетела с ее губ, и она растерянно смотрела на него, безмолвно спрашивая, зачем уходить, если они помирились.
— Так, — сказала она, оглядываясь зачем-то, словно бы выискивала, чем ударить. — Уходишь, значит… Тогда уходи сейчас! Немедленно!
Последнее слово она уже выкрикнула, лицо ее исказилось от злости. Кузин кивнул и пошел в комнату. Через минуту туда вошла и Светлана Даниловна, поглядела на сборы и тихо сказала:
— Не дури. Куда ты пойдешь ночью… Я со зла сказала..
— Света, — заговорил Кузин, — давай не будем решать дважды. А что до зла, то у тебя все так.
— Знаю, — еле слышно ответила Светлана Даниловна. — Но не уходи… Не обижайся на меня, дура я, ну что тут…
— Я не обижаюсь, — сказал Кузин, и теперь это была правда.
— Останешься?
Кузин погладил плечо Светланы Даниловны и отрицательно покачал головой.
— Я тебя малиной кормила, — сквозь слезы сказала она. — С ладони… Останься, я ведь буду плакать…
— Прощай! — сказал Кузин, чувствуя, что его что-то держит в этой квартире, рядом с этой женщиной, и пошел к двери.
На площадке он не успел ступить и двух шагов, хотел оглянуться и взмахнуть рукой, но дверь в эту секунду сильно хлопнула: Светлана Даниловна толкнула ее изо всех сил. И этот хлопок, похожий на выстрел, принес ему облегчение.
Он вышел из дома и пошел по ночной улице. На перекрестке постоял, подумал: направо шла дорога к вокзалу, налево — к Анне Сергеевне. И затем быстро пошел направо.
Осенью
Поджидая ночной поезд, сидел я в привокзальном скверике, смотрел на безлюдный перрон и памятный с детства вокзал, в котором теплились три окна зала ожидания. У закрытого пивного ларька горел высокий фонарь, блестели накатанные рельсы, искрился гравий. Со всех сторон обступала густая темнота, которую не могли рассеять ни окна, ни чадный свет фонаря, и, возможно, поэтому мне вдруг увиделась заброшенность поселка, а кирпичный вокзал, устоявший в войну под бомбами, казался настолько оторванным от остального мира, что даже мысленно невозможно было прорвать темноту и представить, что сюда придет какой-нибудь поезд.
Многие видели подобные вокзалы, их немало раскидано по стране, а кто еще и жил в таких местах, тот знает, как непросто уезжать, хотя вроде бы ничто и не держит; в глубине души таится мысль, что, уезжая, оставляешь то, к чему больше никогда не вернешься. Наверное, поэтому ночь казалась необычной, чудилось, будто бы я жду чего-то, что должно произойти на этом небольшом перроне. Да только чего же я мог ждать?..
В кронах высоких, еще довоенных тополей, не изведенных на дрова, наверное, по чистой случайности, драчливо и сонно вскрикивало воронье, изредка шелестело крылами над скамейками, над низким строением кубовой, из стены которой гусаками торчали два крана, и, несмотря на поздний час, все никак не могло угнездиться. Издалека, как из другого мира, послышался гудок тепловоза, и оттуда же, с товарной станции, прилетел сонный, но грозный, как последнее предупреждение, голос:
— Работники Полтавского парка! Принимайте товарняк на четвертый!
И снова — тишина и ночной покой.
В скверике было сумрачно, воздух по-домашнему пропах углем и дымом, и думалось там легко. Мысли приходили разные: о жизни да о том, что мне никогда не бывает грустно покидать поселок, хотя именно здесь, на вокзале, как ни в каком другом месте, понимаешь, что жизнь проходит, да, собственно, и прошла. Это небольшое преувеличение: дни мелькают все быстрее, и один такой приезд-отъезд отмеряет год, а то и два.