«Ты ныне, в эту ночь, прежде нежели дважды пропоет петух, трижды отречешься от Меня» (Мк 14, 30). Столь чудесная точность в пророческом возвещении отодвигает в тень ту высшую рациональность, которую позволяет выявить анализ этих текстов. Следует ли отсюда вывод, что на самом деле этой рациональности там нет и я ее попросту выдумал? Я так не думаю — говорящие за нее данные слишком многочисленны и слишком хорошо согласуются. Совпадения между сутью этого повествования и теорией «скандалона», то есть теорией миметического желания, не могут быть случайными. Поэтому следует задать вопрос, понимают ли сами авторы Евангелий до конца те пружины желания, которые разоблачены их же текстами.
Чрезвычайное значение, которое придают петуху сначала сами евангелисты, а вслед за ними и все остальные, говорит о недостаточном понимании. Вот это сравнительное непонимание, я думаю, и превращает петуха в некий животный фетиш, вокруг которого кристаллизуется некое «чудо».
В Иерусалиме того времени первое и второе пение петуха, говорят нам ученые, обозначало попросту определенный час ночи. Следовательно, исходно отсылка к петуху не имела, возможно, ничего общего с тем реальным животным, которое поет в Евангелиях. В своем латинском переводе Иероним даже заставляет этого петуха пропеть на один раз больше, чем в греческом оригинале. Один из двух криков, предусмотренных в предсказании, остался не упомянут в рассказе об отречении, и по собственной инициативе переводчик исправляет упущение, которое кажется ему недопустимым, скандальным.
Три других евангелиста подозревают, я думаю, что Марк придает петуху излишнюю значимость. Чтобы поставить этого петуха на место, они дают ему пропеть лишь однажды, но не решаются устранить целиком. Даже Иоанн его упоминает, хотя он целиком устранил предсказание отречения, без которого петуху вообще нет причины появляться в тексте. Нет необходимости считать чудесным предсказание, которое объясняется вполне рационально, если мы правильно понимаем неизменно миметические причины отречения и предваряющих его поступков в поведении Петра.
Почему же автор превратил в чудо то предвидение, которое внутри рассказа объясняется вполне рационально? Самое вероятное объяснение — эту рациональность он сам не понимает или понимает не вполне. Именно это происходит, я полагаю, в рассказе об отречении. Редактор ясно видит, что за внешней непоследовательностью в поведении Петра есть какая-то последовательность, но не знает, какая. Он видит важность понятия «скандалон», но не владеет его применением, и лишь повторяет слово в слово то, что услышал на сей счет от самого Иисуса или от первого посредника. Точно так же редактор не понимает и роли петуха в этой истории. Это не так страшно, но два непонимания вполне естественно притягиваются друг к другу и сочетаются, в итоге приводя к чуду петушиного крика. Две неясности друг другу соответствуют и друг друга отражают, хотя в конечном счете каждая вроде бы объясняет наличие другой — но неизбежно сверхъестественным образом. Необъяснимый, но осязаемый петух фокусирует рассеянную по всей сцене необъясненность. Во всяком им недоступном знании люди склонны видеть некое чудо, и достаточно одной внешне таинственной, но конкретной детали, чтобы случилась кристаллизация мифа. И вот перед нами петух, превращенный отчасти в фетиш.
Мой анализ неизбежно спекулятивен. Но в Евангелиях есть указания, которые его подкрепляют. Иисус критически смотрит на излишнюю любовь учеников к чудесам и на их неспособность понять сообщенное им учение. Здесь налицо две слабости или, точнее, два аспекта одной и той же слабости, которую приходится предположить, чтобы понять вставку чуда в сцену, которая в чуде нисколько не нуждается. Ненужное присутствие этого чуда вредит сцене отречения, поскольку оно отодвигает в тень то превосходное понимание человеческого поведения, которое проявляется в тексте. А чудо поощряет интеллектуальную и даже духовную лень как у верующих, так и у неверующих.
Текст Евангелий вырабатывался в среде первых учеников. Свидетельство первого, а затем второго христианского поколения, пусть и исправленное опытом Пятидесятницы, знало за собой те недостатки, на которые указывает сам Иисус. Тексты подчеркивают непонимание откровения учениками, даже лучшими, не для того, чтобы унизить учеников первого часа или принизить их в глазах потомства, а чтобы обозначить ту дистанцию, которая отделяет Иисуса и его дух от тех, кто первыми услышал его весть и нам ее передал. Я думаю, этим указанием не следует пренебрегать, когда мы толкуем Евангелия две тысячи лет спустя в том мире, который имеет нисколько не больше природной проницательности, чем во времена Иисуса, но который, однако, впервые стал способен понять некоторые аспекты его учения, потому что этот — наш — мир медленно проникался его учением в течение столетий. Это не обязательно те аспекты, которые первыми приходят нам на ум при словах «христианство» или даже «Евангелия», но они нужнее всего для того, чтобы лучше понять такие тексты, как сцена отречения.