(…) и вдруг среди ночной темноты опять началась шепотливая, длинная сказка, и начала ее тихо, чуть внятно, про себя, какая-то старуха, печально качая перед потухающим огнем своей белой, седой головой. Но — и опять ужас нападал на него: сказка воплощалась перед ним в лица и формы. Он видел, как все, начиная с детских, неясных грез его, все мысли и мечты его, все, что он выжил жизнью, все, что вычитал в книгах, все, об чем уже и забыл давно, все одушевлялось, все складывалось, воплощалось, вставало перед ним в колоссальных формах и образах, ходило, роилось кругом него; видел, как раскидывались перед ним волшебные, роскошные сады, как слагались и разрушались в глазах его целые города, как целые кладбища высылали ему своих мертвецов, которые начинали жить сызнова, как приходили, рождались и отживали в глазах его целые народы, как воплощались, наконец, теперь, вокруг болезненного одра его, каждая мысль его, каждая бесплотная греза, воплощались почти в миг зарождения; как, наконец, он мыслил не бесплотными идеями, а целыми мирами, целыми созданиями, как он носился, подобно пылинке, во всем этом бесконечном, странном, невыходимом мире и как вся эта жизнь, своею мятежною независимостью давит, гнетет его и преследует его вечной, бесконечной иронией; он слышал, как он умирает, разрушается в пыль и прах, без воскресения, на веки веков; он хотел бежать, но не было угла во всей вселенной, чтоб укрыть его. Наконец, в припадке отчаяния, он напряг свои силы, вскрикнул и проснулся…
Он проснулся, весь облитый холодным, ледяным потом. Кругом стояла мертвая тишина; была глубокая ночь. Но все ему казалось, что где-то продолжается его дивная сказка, что чей-то хриплый голос действительно заводит долгий рассказ о чем-то как будто ему знакомом. Он слышал, что говорят про темные леса, про каких-то лихих разбойников, про какого-то удалого молодца, чуть-чуть не про самого Стеньку Разина, про веселых пьяниц-бурлаков, про одну красную девицу и про Волгу-матушку. Не сказка ли это? Наяву ли он слышит ее? Целый час пролежал он, отрыв глаза, не шевеля ни единым членом, в мучительном оцепенении. Наконец, он привстал осторожно (…) Бред прошел, начиналась действительность [365].
Что особенно тягостно для героя в переживании кошмара? Бесплотность усилий, бесплодность кружения в гибельном и бессмысленном кругу превращений целых народов, к которому он сам не имеет никакого отношения [366]. Время кошмара и круговерть его безотрадной вечности играет с Ордыновым злые шутки. Концентрация внимания на полоске света тоже «работает» в гипнотике кошмара: герой «добрался до щели, из которой выходил кое-как свет в его комнату. Он приложил глаз к отверстию и стал глядеть, едва переводя дух от волнения» [367].