Понятия не имею, сколько я просидел вот так у огромного окна, отделявшего нас от улицы. Масси сидела напротив, не произнося ни слова, протянув в мою сторону руку ладонью вверх, я ее так и не увидел и не накрыл своей. Говорят, когда мы плачем, душа расширяется, не сжимается. Я плакал долго. Не в силах взглянуть на нее. Отвернулся и вглядывался за грань ресторанного света, в темноту.
– Идем. Идем со мной, – сказала она, и мы поднялись по темным каменным ступеням на платформу.
До поезда еще оставалось несколько минут, мы принялись бродить взад-вперед, до темной оконечности платформы и обратно, в совершенном молчании. Когда подошел поезд, было объятие, поцелуй, исполненный узнавания и грусти, – он распахнул двери в следующие несколько лет. Из громкоговорителя раздались хриплые звуки, и сверху нас озарил свет единственного фонаря.
Значимость некоторых событий и нанесенный ими ущерб не постичь за целую жизнь. Теперь я понимаю, что женился на Масси, чтобы быть ближе к людям из своего детства – в котором я чувствовал себя защищенным и в которое, как оказалось, все еще мечтал вернуться.
Поэтому мы с Масси продолжали видеться – поначалу робко, потом отчасти для того, чтобы восстановить почти любовные отношения нашей юности. Нас объединяла утрата Рамадина. Кроме того, мне было уютно в их семейном кругу. Ее родители рады были моему возвращению к ним в дом – возвращению мальчика (для них по-прежнему мальчика), который долгие годы был лучшим другом их сына. Так что я часто наведывался на Милл-Хилл, в дом, где так часто искал убежища в подростковые годы, где валандался с Рамадином и его сестрой, пока их родители были на работе, – в гостиной перед телевизором, в спальне на втором этаже, там окно заслоняла листва. Даже сегодня я могу пройти по этому дому с закрытыми глазами, раскинув руки точно на ширину вестибюля, делая вот столько шагов, чтобы попасть в нужную комнату, потом еще три вправо, чтобы не наткнуться на низенький столик, и я буду знать, что если сброшу повязку, то окажусь прямо перед фотографией Рамадина в день окончания университета.
Больше мне некуда и не к кому было идти со своей пустотой.
Через месяц после смерти Рамадина его родные получили письмо соболезнования от мистера Фонсеки; мне его позволили прочитать, так как речь там шла о нашем плавании на «Оронсее». Мистер Фонсека удостоил меня нескольких любезных слов (при этом Кассия – ни единого), а вот о Рамадине говорил как о человеке с яркими научными задатками. Он писал, как они обсуждали историю стран, мимо которых лежал наш путь, – контрасты между природой и рукотворными гаванями, то, что Аден – один из тринадцати великих городов доисламской эпохи, наследие великих мусульманских географов, живших там до пришествия пороховой цивилизации. Письмо было крайне пространным, и стиль Фонсеки остался прежним, узнаваемым, хотя минуло почти двадцать лет.
Испытывая страсть к знаниям, мистер Фонсека с особым удовольствием делился ими. Полагаю, так же делился Рамадин с десятилетним мальчиком, которого я видел на похоронах. Мистер Фонсека не знал, поддерживаю ли я связь с семьей Рамадина, и, наверное, я мог бы его удивить – поехать вместе с Масси в Шеффилд повидаться с ним. Но я не поехал. Все выходные у нас с ней были заняты. Мы вновь были возлюбленными, мы обручились со всеми теми формальностями, на которых настаивают семьи, живущие за границей. На нас навалился груз традиций, хранимых изгнанниками. И все-таки нужно было вырваться, взять напрокат машину и съездить к нему. Хотя на тогдашнем моем жизненном этапе я бы, наверное, оробел перед ним. Я был начинающим писателем, боялся его оценок, хотя, уверен, он вряд ли был бы ко мне строг. В конце концов, естественную чуткость и вдумчивость, залог творческого дара, он прозрел только в Рамадине. Я не считаю эти качества столь уж важными, но тогда почти что считал.
Впрочем, я по сей день не понимаю, почему именно нам с Кассием удалось вырваться из этого мира и выжить в мире искусства. Кассий, например, на публике всегда настаивал, чтобы его называли его громким именем. Я был посговорчивее, вел себя благопристойно, Кассий же вытворял неизвестно что, доводя маститых и влиятельных до белого каления. Через несколько лет после того, как он прославился, его английская школа – сам он ее ненавидел, а его там, скорее всего, недолюбливали – попросила подарить им картину. Он послал в ответ телеграмму: «ДА ПОШЛИ ВЫ МНГТЧ ВСКЛ КУДА ИМЕННО ПИСЬМОМ ТЧК». Он так и остался хулиганом. Всякий раз, узнавая про очередную блистательную и непотребную выходку Кассия, я представлял себе, как Фонсека читает о ней в газете и вздыхает при мысли о пропасти между благопристойностью и искусством.