— Нет, я б тебя прямо убила. Поедем, когда хочешь, если на работе отпросишься. Расходы — забота моя. Вот будет еще жарче, и поедем, ладно? Сказано тебе, он старенький, меня очень уважает… Не могу, задохнусь.
Она ушла в ванную, и я почти сразу услышал шум душа и подумал о каком-то неведомом летнем дожде, в детстве, или когда я рядом с Гертрудой. Я подумал о Гертруде, которая уехала в Темперлей, и отступил в прошлое, к дням, когда мы были верны и доверяли друг другу, к дням, когда мы друг друга выбрали. Теперь ты опять одна, отдельно. Ты решила забыть, что одиночество нам помогает только тогда, когда мы его не выносим, и боремся, и молимся, чтобы с ним покончить. А я — вот тут, в этой постели; я могу обрести в ней странные, противоречивые тени былого, слушая шум воды, падающей на тело моей презренной любовницы, которая как-нибудь повезет меня в Монтевидео, чтобы на деньги почтительного старика вернуть мне годы юности и друзей, и углы улиц, где мы бывали с тобой, а может — и Ракель. Наверное, сейчас ты совершаешь жалкий любовный обряд субботних вечеров и ночей или видишь на лице твоей матери то, что сулит тебе грядущая старость. Ты видишь себя в жадных ноздрях, в опущенных, полуоткрытых губах, в низких, циничных, безразличных фразах, ты узнаешь, что тебе придется жить для отжившего тела и пустых, беспричинных слез. Вот как мы оба живем. Жизнь еще тянется, мы еще можем забыть и ощутить запах завтрашнего дня, оглядеть день прошедший и заснуть, не зная, откуда приходит воспоминание, и улыбнуться, просыпаясь, только что отделенные от радости абсурда.
XXI
Неверный счет
Диас Грей провел ночь в кресле, перед узким окном гостиницы, в которое лилось сероватое, холодное сияние. Часами глядел он на простую тяжелую кровать, пытаясь представить себе, что выражает голова спящей или не спящей женщины, покоящаяся на подушке и на густых волосах. Уже светало, когда он тихо и молча стал рыскать по едва освещенному дому, надеясь, что кто-то даст ему выпить, и стараясь укрыться от сторожа, курившего на веранде, лицом к темной реке. Потом он кинулся в ивовое кресло, стоявшее у входа в столовую, и ощутил так точно, словно потрогал, что прохладный ветерок снова и снова примеряется к его горящим, усталым векам и одеревеневшим щекам.
Вечером, когда он мылся в ванне, он пыхтел, играл, как ребенок, облеплял тело пеной на все лады, хотел отвлечься, запрещая себе представить слова и жесты, ожидающие его в спальне, а когда вымылся и вошел в номер, вытирая голову мокрым полотенцем, увидел в полумраке, что Элена улыбается той самой улыбкой, какой улыбалась там, в кресле, в кабинете, где стена наполовину скрыта ширмой. Она не смотрела на него; быть может, она едва различала мужчину без пиджака, вытирающего голову у самой двери ванной, под перестук капель, падавших из незакрученного крана. И, улыбаясь неподвижной, отрешенной улыбкой, давала понять, что случиться может все, и что ей это неважно, и что равнодушие это (она не презирала его, даже не замечала) останется в глубинах ее души, в ее снисхождении, в ее ответах, если он решится обнять ее или лечь в постель. Она молчала. Через полчаса она погасила ночник. А он, в ногах ее кровати, в кресле, думал о том, что невозможно проникнуть сознательно, по своей воле, в мир женщины не только потому, что ты не отыщешь внутри никакого смысла (лоно ее сулило все то же), но и потому, что присутствие твое неизбежно станет оскорбительным и мимолетным.