Я знала, что он скорее умрет, и любила его за это. Милый Джон, побереги ты себя и свое слабое здоровье в те первые тяжелые послевоенные месяцы, и ты бы, наверное, мог провести больше лет подле своей Джоан и был бы жив и сегодня. Я видела, как он усиленно трудился, а вместе с ним и женщины, я же мало чем могла помочь им, разве что в качестве неоплачиваемого клерка писала счета своими перепачканными в чернилах пальцами да суммировала наши задолженности в дни квартальных платежей. Я не страдала в той мере, как страдали Рашли, поскольку гордость, по-моему, была тем качеством, с которым я давно рассталась; я лишь печалилась их печалями. Вид Элис, с тоской смотревшей в окно, наполнял болью мое сердце, а когда Мэри читала письмо от своего Джонатана и под ее глазами лежали глубокие тени, мне кажется, я ненавидела парламент не меньше, чем они.
Но для меня, на плечах которой не лежало тяжкого бремени, этот первый год после нашего поражения был до странности спокойным и мирным. Опасности больше не стало. Войска расформировали и распустили. Напряженность военного времени прошла. Человек, которого я любила, поначалу находился в безопасности за морем, во Франции, а затем жил вместе со своим сыном в Италии, время от времени я получала от него весточку из какого-нибудь иностранного города; он пребывал в отличном расположении духа, и не похоже было, что меня ему очень недоставало. С большим воодушевлением он писал о том, что собирается воевать с турками, – как будто, подумала я, он еще не навоевался за три года гражданской войны.
Я видела, как белые морские туманы раннего лета совершенно преображают этот холм, так что он в мгновение ока превращается в призрачную волшебную страну: не слышно звука, лишь шум волн, набегающих на невидимый отсюда песчаный берег, где ровно в полдень собирают ракушки дети. Я помню его в мрачном настроении неприветливого ноября, когда с юго-запада стремительно надвигается завеса дождя. Но самые спокойные – это вечера позднего лета, когда солнце закатилось, а луна еще не взошла и на высокой траве выступает тяжелая роса.
Море очень белое и спокойное, без ряби, лишь одиноко и угрожающе шумит прибой над скрытой под водой скалой Каннис. Галки летят домой к своим гнездам в охотничьих угодьях. Овцы щиплют короткий дерн, пока тоже не собьются в кучу и не станут тереться друг о друга боками под каменной стеной. Сумерки медленно опускаются на Гриббенский холм, леса становятся черными, внезапный глухой звук крадущихся шагов – и из-за деревьев в заросшем чертополохом парке показывается лисица; остановившись, она смотрит на меня, навострив уши… Затем ее пушистый хвост вздрагивает, и она уходит, ибо в этот момент раздается стук башмаков Мэтти, которая идет сюда по дорожке, чтобы отвезти меня домой. Вот и еще один день закончился. Да, Ричард, и в однообразии есть своя прелесть.
Я возвращаюсь в дом, где обнаруживаю, что все отправились спать и свечи в галерее погашены. Мэтти относит меня по лестнице наверх, и, когда она расчесывает щеткой мои волосы и закручивает их на папильотки, мне кажется, я почти что счастлива. Пролетел год, и хотя мы и потерпели поражение, но мы живем, мы уцелели. Да, я одинока, но это мой удел с тех самых пор, как мне исполнилось восемнадцать. К тому же одиночество вознаграждается. Лучше оставаться одной и жить своей внутренней жизнью, чем пребывать вместе со всеми в постоянном страхе. Я думаю об этом, держа в руках папильотку, и тут замечаю, что на меня из зеркала смотрит круглое лицо Мэтти.
– Сегодня в Фое я узнала странные слухи, – сказала она спокойно.
– Какие же, Мэтти? Ведь слухи есть всегда.