Теперь даже запахи другие. Появились не только быстроходные суда, почта ныне доставляется через океан по воздуху, и он, Чарлз, думает о целых ворохах писем из разных столиц мира, отправленных накануне и доставленных, и прочитанных, и забытых едва ли не на следующий день, и среди них теряются старые и принадлежащие старым временам открытки, от которых исходит слабый аромат былых чувств и былых мыслей, глухих к чужеземным именам и языкам, так, словно отправительница перевезла их с собой через океан, взяв из ящика письменного стола в старом доме, которого все эти пять или десять лет уже не существовало.
А вместе с праздничными открытками, по дням рождения его матери и остальных пятерых – письма, которые не изменились даже по прошествии десяти лет, письма, постоянные и в изъявлении чувств, и в слоге, и в случающихся грамматических ошибках, написанные рукою шестнадцатилетней девушки, которая не просто все еще толкует о всяких домашних делах, но изъясняется в прежнем, неизменившемся провинциальном духе, словно за десять лет всемирного блеска она так и не увидела ничего такого, чего бы не привезла с собой из-за океана, письма, в которых нет ни имен, ни названий мест, но идет разговор о здоровье детей и школьных занятиях, нет послов и миллионеров и королей в изгнании, но есть носильщики и официанты, которые были с нею и детьми если не добры, то, по крайней мере, обходительны, и почтальоны, приносившие письма из дома; порой она забывала назвать, а уж о том, чтобы похвастать, и речи нет, те дорогие модные школы, в которые ходили ее дети, как будто даже не знала, что они дороги и модны. На самом деле подобная неразговорчивость не была такой уж большой новостью; еще в те годы он увидел как-то дядю, этого неисправимого холостяка, сидящим, держа в руках одно из писем матери, и словно бы впервые в своей жизни столкнувшимся с тем, о чем ему явно нечего сказать, точно так же он десять лет спустя будет сидеть за шахматной доской, по-прежнему безмолвный и уж точно по-прежнему не расположенный к разговорам.
Но ни дядя, ни кто другой не мог бы сказать, что вся картинка Харрисовой жизни перевернута вверх ногами. Между тем он, Харрис, следовал именно этим путем, и без промедления: женишься на девушке, почти ребенке, вдвое тебя моложе, за какие-то десять лет десятикратно умножаешь то, что получил в приданое, а затем однажды утром секретарь твоего адвоката звонит твоей жене из Европы и сообщает, что ты умер прямо у себя за столом.
Возможно, он и впрямь умер прямо у себя за столом; возможно даже, это был, как можно понять из сообщения, рабочий стол в кабинете. Потому что в человека, сидящего за рабочим столом в кабинете, можно выстрелить так же спокойно, как и в любом ином месте. И возможно, он действительно умер прямо на месте, потому что сухой закон уже перестал действовать даже юридически, и он к тому времени успел разбогатеть, и гроб больше не открывали с того самого момента, как адвокат и восемь или десять лакеев в ливреях и с пистолетами под мышкой перенесли его в родовое имение с историей, насчитывающей аж десять лет, установив на день для прощания в просторной зале под охраной вооруженных лакеев, разошедшихся, коль скоро их на то хватало, по всем комнатам на нижнем этаже, – чтобы любой житель Джефферсона мог пройти мимо гроба, заваленного цветами, из которых торчали аккуратные белые карточки с отпечатанной на них цифрой $ 5000, а затем заняться исследованием интерьера дома, пока адвокат и лакеи не перевезут гроб с телом в Новый Орлеан или куда там еще и не зароют его в землю.
Все это происходило в год начала новой европейской войны или, вернее, второй фазы той, старой, в которой участвовал его дядя; так что в любом случае не позже чем через три месяца семье предстояло вернуться домой.
На самом деле они вернулись меньше чем через два. Тогда-то он наконец впервые их и увидел, точнее, увидел юношу и девушку, миссис Харрис с ними не было. Впрочем, ему и не было нужды видеть ее; он в избытке наслушался рассказов матери; он и так знал, как она должна выглядеть; вроде как он не только видел ее прежде, но знал не меньше матери – миниатюрная темноволосая женщина, выглядящая в свои тридцать пять девушкой, на вид не намного старше своих детей, возможно, потому, что хватило ей силы либо упорства, как ни назови, а то дара, удачи, прожить десять лет в кругу тех, кого его двоюродная бабка называла коронованными особами Европы, так, словно она и не заметила, что оставила пределы округа Йокнапатофа; выглядящая не намного старше своих детей, но просто мягче, постояннее, уравновешеннее, может, просто спокойнее.