На церковной башне зазвонил колокол, стая голубей взвилась вверх, толпа затянула печальные завывания, теснее сбилась вокруг священников у гробницы, которые задвигались быстрее и быстрее. Обряд подходил к завершению. Прямо перед Эстерхази стоял старик, облачённый в синюю холстину, истёртую до тонкости, истёртую до дыр, едва ли больше, чем просто остатки мешка, прикрывающие спину и плечи. Престарелый богомолец преклонил колени, получил свою, торопливо отсыпанную, долю праха, заковылял прочь — когда грузная старуха, возможно, торговка рыбой, так же выглядящая и пахнущая, торопясь, не упустить, столкнулась с ним. Его сжатая рука упала, раскрылась, мгновенно опустела.
Старик, остолбенев, уставился на пустую руку, всё ещё покрытую налётом известковой пыли. Он вскрикнул раз, другой, от горя и старческого неверия, обернулся, словно возвращаясь за другой порцией, был отодвинут прочь, оттеснён. Слёзы сбегали из его покрасневших глаз в белоснежную бороду. Затем, внезапным и неожиданным движением, он дёрнул головой вперёд, высунул язык и слизал пыль, приставшую к его руке. Потом он заковылял прочь и Эстерхази попытался устремиться за ним. Но давка была слишком сильна.
Последний колокольный звон отдавался в воздухе, последнюю ложку праха вычерпали из миски, священник с нарочитой неспешностью поднял миску и разбил её, и недовольные остатки толпы испустили ещё одно горестное завывание…
Обряд завершился.
Так быстро, как только мог, Эстерхази бросился прочь с кладбища, обшаривая взглядом всю площадь. Он кинулся сперва на одну улицу, затем обратно на площадь, потом на другую — всё, всё впустую. Старика не было, не было нигде.
Старика, чьё лицо принадлежало тому старику, который был Императором
В конце концов Эстерхази сел за столик в дешёвой пивной, заказал коньяк. Грубая бледная выпивка в нечистом стакане никогда не бывала во Франции, никогда не бывала даже рядом с Францией. Неважно. Он отхлебнул, проглотил. Затем, поперхнувшись, закашлялся. Потом он заставил себя успокоиться и в то же время размышлять, здесь, в душной комнате с неотделанными бетонными стенами, мухами и зловонием уборной из соседнего двора.
Первым делом Эстерхази заставил себя обдумать, что, возможно, это состояние его собственного ума создало внезапную одержимость каждым седобородым стариком, в котором ему виделось лицо Императора… затем он упрекнул себя за преувеличение: пока что только дважды, за время чуть более часа… Вкратце он обдумал возражения кардинала-архиепископа Министру Религий против последнего обряда; решительно, не то; за шесть веков, прошедших со смерти святого Доминика Палеолога (самого по себе ближайшего родственника Императора) этот обряд неоднократно — и безрезультатно — запрещали: по крайней мере, теперь он сократился до одного часа единожды в год; никто в наши времена не получал увечий… и, возможно, с иронией подумал он, компоненты известковой пыли могут оказывать на тело некое благотворное влияние!..
Но, возвращаясь к его собственному настроению — определённо, у него всё сильнее, хотя и отчасти неосознанно, возрастало беспокойство о состоянии государства. И для него, как почти для всех остальных, Император и
Ибо, хотя Король-Император жил и царствовал в эпоху телефонов, граммофонов и автомобилей, но появился он на свет в тот век, когда пароходы были всего лишь игрушками в прудах. Порождённый скромным князьком, в доме — даже не замке — в глухом германо-словаческом пограничье, глубоко в лесу, воспитанный во младенчестве и раннем детстве не няньками, гувернантками и фрейлинами, но, по древнему обычаю, кормилицей, в её же хижине. Какие сказки он слушал до совершеннолетия, день за днём и ночь за ночью? У него уже начала пробиваться борода, когда судьба, в виде круга придворных, обеспокоенных растущим безумием тогдашнего императора, выдернула его из охотничьего домика и глухомани, и отправила в кадетский корпус — их идея, их единственная идея о том, что пригодится Наследнику в грядущих трудностях.