И вот далеко-далеко, над тысячами лиг разметавшихся облаков я увидел, как каплями опадает луна. А за ней, за Луной, возвышались башни Каркосы. Смерть и адская бездна, куда он был послан по моей слабости, изменили его для всех, но не для меня. Теперь я слышал его голос, растущий, разрывающий пространство невыносимым сиянием, и упал, залитый волнами пламени. Тогда я погрузился внутрь и услышал, как Король в желтом шепчет моей душе: «Страшно впасть в руки Бога живого»[18].
Желтый знак
I
Есть множество вещей, которые невозможно объяснить. Почему некоторые музыкальные аккорды заставляют меня думать о багряных и золотых оттенках осенней листвы? Отчего, когда я слушаю «Мессу» Шарля Гуно, мои мысли блуждают в пылающих глубинах девственно-серебряных пещер? А когда в шесть часов вечера я иду по ревущему, суматошному Бродвею, то перед глазами моими встает картина безмятежного Броселианда?[19] И я вижу тогда, как сквозь весеннюю листву просачивается солнечный свет, вижу, как Сильвия с нежным любопытством склонилась над зеленой ящеркой и бормочет: «Подумать только, и ты создание божье».
Впервые я увидел церковного сторожа со спины. Я равнодушно смотрел, как он входит в храм[20], и обратил на него не больше внимания, чем на любого другого мужчину, идущего по Вашингтон-сквер. Помню, я закрыл окно, вернулся к себе в студию и позабыл о нем. А ближе к вечеру – это был теплый вечер – я вновь открыл окно и высунулся наружу, чтобы вдохнуть свежего воздуха. На церковном дворе стоял человек, я вскользь глянул на него точно так же, как утром. Полюбовавшись площадью с играющим фонтаном, наполненный смутными впечатлениями о деревьях, аллеях, няньках с младенцами, воскресных гуляках, я направился было к своему мольберту. Напоследок мой безучастый взгляд нашел человека внизу, на церковном дворе. Его лицо было обращено в мою сторону, и я непроизвольно высунулся, чтобы рассмотреть его получше. В этот миг он поднял голову и встретил меня глазами. Почему-то мне вспомнились гробовые черви. Кто бы ни был этот человек, он производил впечатление жирного белого опарыша, настолько сильное и тошнотворное, что, наверное, мое лицо исказила гримаса, потому что он дернулся, словно личинка в сердцевине каштана.
Я вернулся к мольберту и жестом попросил модель принять нужную позу. Поработав некоторое время, я убедился, что испортил рисунок, схватил мастихин и снял слой краски. Цвет тела получился желтоватым, нездоровым, и было непонятно, как это вышло, – в студии было вполне благоприятное освещение. Тэсси оставалась прежней, у нее был нежно-розовый здоровый цвет кожи, и поэтому я нахмурился.
– Я сделала что-то не так? – спросила она.
– Нет, просто я испортил руку. Не пойму, как я умудрился написать такую дрянь, – ответил я.
– Значит, я плохо позирую? – огорчилась она.
– Что ты, вовсе нет.
– Я не виновата?
– Конечно нет, это только моя ошибка.
– Мне очень жаль, – сказала она.
Я разрешил ей отдохнуть, пока счищал тряпкой со скипидаром неудачное пятно на холсте. Она отправилась выкурить сигарету и полистать «Французский курьер».
То ли со скипидаром было что-то не так, то ли на холсте был дефект, но чем больше я тер, тем дальше расползалось это гангренозное пятно. Я вгрызался в него, как бобр, но только ухудшал все дело. Словно инфекция расползалась от одной конечности к другой, изменился цвет груди, да и вся фигура была, очевидно, повреждена. Я энергично работал мастихином, тер скипидаром, скоблил поверхность и думал, что сделаю с Дювалем, продавшим мне негодный холст. Но вскоре понял, что дело было не в холсте и не в красках.
«Значит, из-за скипидара, – сердито подумал я. – Или дневной свет ослепил меня, и теперь я плохо вижу». Я позвал Тэсси. Она подошла и склонилась над моим стулом, выпуская кольцо табачного дыма.
– Что ты наделал? – воскликнула она.
– Это все из-за скипидара, – прорычал я.
– Что за отвратительный цвет? – продолжила она. – Ты считаешь, что у меня тело похоже на сыр с плесенью?
– Нет, не считаю, – сердито сказал я. – Ты видела когда-нибудь, чтобы я так писал?
– Нет!
– Ну вот!
– Да, наверное, правда, из-за скипидара, – согласилась она и, накинув кимоно, подошла к окну.
Я тер и соскребал до изнеможения, а потом схватил кисти и, выругавшись про себя, швырнул их прочь. Мой рассерженный тон достиг ушей Тэсси.
– Ну отлично! Будем ругаться и портить кисти! Ты три недели писал, и что теперь? Какой смысл рвать холст? Что вы за люди, художники!
Мне стало стыдно, как всегда после таких вспышек, и я отвернул испорченный холст к стене. Тэсси помогла мне промыть кисти, а потом протанцевала к своей одежде. Из-за ширмы она сыпала рассуждениями о моей полной или частичной потере самообладания, а затем, решив, очевидно, что с нотациями покончено, попросила меня застегнуть ей пуговицу, до которой не дотягивалась.