С тех пор как я вернулся, так и не входил в дом Бориса, а теперь мой дом. Но знал, что рано или поздно это придется сделать. Джек следил за порядком, присылал слуг, так что я оставил свою квартиру и переехал жить туда. Я напрасно беспокоился. Оказалось, что здесь я могу спокойно рисовать. Обошел все комнаты, кроме одной. Я не мог заставить себя войти туда, где лежала Женевьева, но с каждым днем во мне росло желание туда войти.
Однажды в апреле, как два года назад, я прилег в курительной. Взгляд мой бездумно скользил по стенам – среди рыжеватых восточных ковров я искал волчью шкуру. Наконец я различил заостренные уши и плоскую жесткую голову и вспомнил лежащую здесь Женевьеву. На ветхих гобеленах все так же висели доспехи, среди них – старый испанский шлем. Помню, Женевьева, забавляясь, надевала его. Я перевел взгляд на спинет. Желтоватые клавиши, казалось, все еще помнили ласку ее рук. И меня вдруг властно потянуло к дверям мраморной комнаты.
Тяжелая дверь распахнулась под моей дрожащей рукой. Солнечный свет лился сквозь окно, обливая золотом крылья Купидона, и клубился нимбом надо лбом Мадонны. Ее нежное лицо с состраданием склонилось к мраморной скульптуре, столь изысканно чистой, что я опустился на колени. Женевьева лежала в тени перед Мадонной, и все же сквозь ее белые руки я видел бледно-лазурные вены, под ее мягко прижатой ладонью складки платья были окрашены розовым, как будто слабый свет теплился в ее груди.
С разбитым сердцем я склонился над ней, коснулся губами мраморной драпировки и выбрался из комнаты обратно в безмолвный дом. Явилась горничная и принесла мне письмо. Я уселся в зимнем саду, чтобы прочитать его, и уже собирался сломать печать, но заметил, что девушка отчего-то медлит уходить. Я спросил ее, чего она хочет. Она забормотала о каком-то белом кролике, которого поймали в доме, и спросила, что с ним делать. Я велел отпустить его в огороженный палисадник за домом и открыл письмо.
Джек писал настолько бессвязно, что мне показалось, он повредился рассудком. Письмо представляло собой категорическое и бессмысленное требование не выходить из дому, пока он не вернется. Толком объяснить причин он не мог, но просил не покидать дом на улице Сент-Сесиль.
Закончив читать, я обнаружил перед собой все ту же горничную. Она стояла в дверях и держала в руках стеклянную банку с золотыми рыбками.
– Выпустите их в аквариум и объясните, что вам нужно.
С придушенными всхлипами она вылила воду в аквариум в дальнем углу зимнего сада и, повернувшись ко мне, попросила ее рассчитать. По ее словам, слуги разыгрывают ее, очевидно, чтобы навлечь неприятности. Кто-то украл мраморного кролика, а вместо него подбросили живого. Две чудесные мраморные рыбки исчезли, а вместо них на полу в столовой оказались рыбки живые. Я, как мог, успокоил ее и отослал прочь, пообещав все выяснить. В мастерской все было по-прежнему: стояли холсты, несколько слепков и мраморная лилия. Цветок лежал на столе. Я подошел ближе – он был живым и нежно благоухал.
Тогда внезапно я все понял и бросился в мраморную комнату.
Дверь распахнулась, меня ослепил солнечный свет, и сквозь него, в небесной славе, улыбалась Мадонна. Женевьева подняла свое раскрасневшееся лицо с мраморного помоста и открыла сонные глаза.
Во дворе Дракона
В церкви Святого Варнавы[15] закончилась вечерняя служба. Служки вышли из алтаря, маленькие хористы разошлись по храму и расселись по лавкам. По южной галерее пошел епископ С. в богатой ризе, ударяя посохом по каменному полу на каждый четвертый шаг, он был красноречивым проповедником и просто добрым человеком.
Я сидел у самой ограды алтаря и теперь повернулся к западной галерее церкви. Те, кто стоял между алтарем и кафедрой, тоже смотрели туда. После того как прихожане снова расселись, послышался скрип ступеней, проповедник поднялся по лестнице на амвон и органист прекратил играть.
Мне всегда нравилось, как играют на органе в церкви Святого Варнавы. Выверенно и точно, пожалуй, даже слишком точно, по моему скромному разумению, слишком рассудочно. Органист играл на французский манер: аристократично, сдержанно и достойно.