В его голосе было лихорадочное возбуждение. Тусклой дрожью были охвачены мои руки, ноги и мысли, когда я последовал за ним к розовому бассейну. Он бросил рыбку туда. В падении ее чешуя вспыхнула горячим оранжевым блеском, рыбка забилась всем тельцем, но, как только вошла в жидкость, замерла и тяжело опустилась на дно. Затем появилась молочная пена, причудливые оттенки зазмеились по поверхности, а после этого сноп чистого света прорвался, казалось, из бесконечных глубин. Борис погрузил туда ладонь и вытащил изящную мраморную вещицу – с синими прожилками, покрытую опалово-розовыми каплями.
– Баловство, – пробормотал он и устало, тоскливо взглянул на меня, но мне нечего было ему ответить.
Джек Скотт принялся «баловаться» с пылом. Нам ничего не оставалось, как опробовать эксперимент на белом кролике. Мне хотелось, чтобы Борис отвлекся от забот, но смотреть, как лишают жизни белое, теплое существо, я не мог. Взяв наугад книгу с полки, я уселся в студии и принялся читать. Увы! Я вытащил «Короля в желтом». Через несколько мгновений, которые показались мне вечностью, я с нервной дрожью поставил книгу на место, а Борис и Джек внесли в комнату мраморного кролика.
Наверху зазвенел колокольчик, из спальни больной донесся крик. Борис исчез, словно вспышка, и в следующий момент выкрикнул:
– Джек! Беги за доктором, приведи его. Алек, иди сюда!
Я подошел и остановился у двери в спальню. Встревоженная служанка выбежала за лекарством. Женевьева сидела, выпрямившись, с побагровевшим лицом и сверкающими глазами, она что-то невнятно бормотала и все пыталась отвести от себя руки Бориса. Он позвал меня на помощь. Как только я коснулся ее, она вздохнула и откинулась назад, закрыв глаза, а когда мы склонились над ней, вдруг прямо взглянула на Бориса – бедняжка, совсем обезумела от лихорадки! – и раскрыла наш секрет.
В тот же миг три наши жизни потекли по новому руслу. Узы, которые так долго удерживали нас вместе, были разорваны навсегда, а вместо них образовались новые, ибо она прошептала мое имя. Измученная лихорадкой, она сняла со своего сердца тяжесть тайной печали. Изумленный и немой, я склонил голову с пылающим лицом, я почти ничего не слышал от звона в ушах. Я не мог двигаться, не мог говорить, только слушал ее лихорадочный шепот, сгорая от стыда и печали. Я не мог заставить ее замолчать и не мог смотреть на Бориса. Потом я почувствовал на своем плече его руку. Борис повернул ко мне бескровное лицо.
– Ты ни в чем не виноват, Алек, не печалься, если она тебя любит…
Он не успел закончить, потому что в комнату вошел доктор со словами: «Это грипп!» Я схватил за руку Джека Скотта и поспешил с ним на улицу, выдавив из себя:
– Борису нужно побыть одному.
Мы разошлись по домам. В ту ночь, подозревая, что я тоже заболеваю, он послал за доктором. Последнее, что я отчетливо помню, были слова Джека:
– Ради бога, доктор, почему у него такое лицо?
В этот миг я думал о Короле в желтом и Бледной Маске.
Я был болен всерьез, потому что вырвалось наружу напряжение двух последних лет, копившееся с того рокового майского утра, когда Женевьева промолвила:
– Я люблю тебя, но, кажется, Бориса люблю сильнее.
Я не думал тогда, что мне будет так тяжело все это переносить. Внешне спокойный, я обманывал себя. Внутренняя битва бушевала ночь за ночью, и, лежа в своей комнате, я проклинал себя за подлые мысли, за свое предательство Бориса, за то, что был недостоин Женевьевы. Утро всегда приносило мне облегчение, и я возвращался к ним с чистым сердцем, что было оплакано и омыто ночным штормом. Никогда ни словом, ни делом, ни мыслью рядом с ними я не признавался в своем несчастье даже самому себе.
А потом я перестал носить маску самообмана – она стала частью меня самого. Ночь приподняла ее, обнажая задушенную правду, но некому было увидеть ее, кроме меня. На рассвете была сорвана окончательно. Эти мысли проносились в моем беспокойном разуме во время болезни, опутанные видениями белых сущностей, тяжелых, как камни Бориса, падающие на дно бассейна, – я видел оскаленную волчью голову на ковре, из пасти ее текла пена прямо на Женевьеву, которая лежала рядом и улыбалась. Я думал о Короле в желтом, вокруг которого в безветрии змеилось его изодранное рубище, и о горьком крике Кассильды: «Помилуй нас, король, помилуй нас!»