Вот идет Слепой Лемон Джефферсон, тук-тук-тук постукивая клюкой. Вот идет Слепой Лемон Джефферсон, тук-и-тук-и-тук постукивая клюкой. Видишь ли ты там, вдали, кукурузное поле, где поспело зерно? А за кукурузой — поляну, где лиана кудзу душит старый явор, и две лоснящихся черных вороны, словно две мадонны, уселись рядком? Вот к этому-то кривому стволу усталый негр прислонит жестяную гитару, а другою рукой нащупает корень, узловатый и старый, поднявшийся над иссушенной землей, будто вздутая жила, налитая кровью гибких юных корней, и взгромоздится на него, словно третий черный ворон, самый большой.
Проведи неровно по струнам гитары — сбивчивый звук повиснет в воздухе и растает, сбивчивый звук жестяной гитары, гонимый ветром как перекати-поле, бесприютный, как блудный сын, и какого цвета тогда убийство? Вой плакальщицы, обернутый в саваны цвета побоев, синяков и свернувшейся крови, залитый потоками кларета, кошенили и пурпура. Последний крик гитарного грифа, сдавленного рукой душителя; вот пальцы разжались и скрылись в левом кармане брюк, и тогда второй черный кулак, калечивший полое тело, успокаивается и ныряет в карман на противоположной стороне. Вот уже все они попрятались в норы: десять убийц, улизнувших от полуденного солнца, клюющего с небес понурые поля.
Загляни в глаза Слепому Лемону Джефферсону! Загляни в плоть вывернутых век и в свернувшиеся как творог белки! Не отводи глаз, не ведай страха, ибо Слепой Лемон Джефферсон не видит тебя! Смотри! Вместо глаз у него пара монет! Смотри! Вместо глаз у него пара пробок из жести размером с пятак. Каждая пробка покрыта пленкой, молочно-розовой и синевато-белесой, словно осколки разбитой устрицы — перламутром, мутной переливчатою мережей, поймавшей в плен все опенки спектра. О, это опалы катаракт, что похитили ясность очей, сделав Лемона Джефферсона слепцом.
Встань и воззри! Се — земля, что могла бы стать делянкою Господа, да только вот не вышло ни хрена. Стучите ручками метел в крышу небес. Вытравите оттуда шелудивого Бога, что сидит в своей конуре с незапамятных пор, словно шавка, — с тех пор, когда еще райский сад не зарос пыреем и плевелами, репьями и кудзу, чертополохом и ползучим вьюнком. О, Боже Верный и Правый, прости своих заблудших овец! Мы—дети страданья и веры, мы блеем у врат твоего Царства, отвори, а не то нам конец. Пусти нас под кров. Пусти нас под кров. Пусти нас под кров.
А теперь подивимся тому, как подобна сутулость стариковского тела изгибу явора, склонившегося низко к земле. Слепой Лемон Джефферсон страдает в мире, лишенном света, но брызжущем звуком. Он слышит, как трещит могучий стан явора под напором тугого корсета кудзу. Он слушает и слышит, как древние конечности древа скрипят, уступая цепкой хватке лианы-убийцы. Он слышит, как корни медленно выдираются из земли, по мере того, как ствол склоняется все ниже и ниже. Он слышит в этих звуках страдания собственной плоти, томящейся в узах—трещат хребет и ребра, опутаны члены, уколы удушья, в стиснутой, придавленной и прибитой к земле разящим бичом ударов судьбы груди. О, и вот сей плод страданья, слепой и живущий всю жизнь в кровавом мраке, вынужден вновь и вновь невольно проживать в воспоминаньях все былые невзгоды, и это — последняя капля в чаше его мучений. И ныне под старым явором, в объятьях его скрученной тени, Слепой Лемон Джефферсон вспоминает времена, когда его сапоги были начищены до блеска, и поля были жёлтыми, и даже темной ночью хоть одна звезда да светила, или луны ломоть, или в лампе фитиль.