Читаем Копенгага полностью

Вот так, в подвале, я получал мои первые уроки английского. Иногда она пела французские песенки. В школе она учила французский. Английский начала в вечерней школе, потому что попала в вечерку, где не было французского. Она совсем чуть-чуть читала по-французски. Тоже какие-то тексты, совершенно бестолковые. Про парижское метро, день независимости, про то, как французский народ в один прекрасный день разобрал Бастилию по кирпичикам и сделал на ее месте площадь Звезды, про то, как строили Эйфелеву башню, про Эсмеральду и Кваземоду. Больше рассказывала, чем читала. Все это было нужно только затем, чтобы отвлечь меня от того ужаса, который наполнял нашу жизнь; жизнь, которая рушилась где-то наверху, — так начали совершаться мои первые побеги от реальности в подвал с английским и французским… Мне тогда было пять, шесть, семь лет, и длилось это довольно долго… и будто не в рост все шло, не в гору, как это обычно бывает: цифры взбирались вверх, а мы словно проваливались с каждым годом глубже и глубже, света в нашей яме становилось совсем мало… тускло было, как в этой бойлерной!

* * *

Мать подавала на развод, но им не дали развестись. Мы перебрались к бабке. Я спал на раскладушке, мать на софе дяди, сам дядя спал в спальном мешке на кухне, и тоже бывал пьян. Мать мне в те вечера рассказывала о своей жизни, о своей первой любви, она читала мне странные книги, большие взрослые книги.

Бабка и дед нас недолго терпели, вскоре погнали жить к папашке обратно. Мать этого не желала. Поэтому она спровоцировала развод еще раз. Она как-то пошла на квартиру, где мы жили, и стала, по ее словам, собирать вещи для ребенка, и тут вошел отец и…

Она сказала, что он напал на нее. По словам отца, мать обрушилась на него с табуретом — судья предпочел его версию. Медицинская экспертиза показала: след на его щеке и шее от острого края табурета и следы кожи на табурете тоже были найдены. Все было в его пользу (то, что он вырвал из ее рук табурет и тут же отдубасил ее до полусмерти, посчитали за самооборону). Он и засадить ее мог. О чем очень часто напоминал. А меня он собирался отправить в детский дом и позаботиться, чтоб я прошел хорошенькую школу жизни. «А то растет невесть что… — говорил он ей, сидя на полу по-турецки, пуская дым в печь. — Сопляк, как твой братец, тьфу!»

Мать лежала в портовой больнице. Мы с бабушкой ее навещали. Она носила большие солнечные очки, за которыми прятала следы побоев, но я все равно видел синяки, и она мне говорила, что это возникло на почве побочного эффекта от уколов, она говорила мне, что у нее болит живот, и ей делают уколы, от которых вздуваются на лице синяки.

Подробности я узнал, подслушав разговор деда с бабкой из туалета через вентиляционное отверстие. Они сидели на кухне, и голос деда становился как никогда внушительным и сильным, голос бабушки — каким-то чужим. Слова, которые они произносили, и предметы, которые они переставляли на столе, — все приобретало неслыханный вес, как это бывает во сне, когда пытаешься бежать и не можешь, наливаешься страхом и тяжестью. Так и там, там было то же самое. Вещи, о которых они говорили чужими голосами, становились как никогда реальными и внушительными, сам мир, услышанный сквозь вытяжную трубу, казался мне строгим, жестоким, пугающим, самым что ни на есть настоящим. То был мир взрослых: взрослых людей, взрослых отношений, взрослых вещей, взрослых, и в него я был посвящен посредством подслушивания. Впрочем, так было всю мою жизнь. В мир взрослых я проникал как-то тайком. То слушая, как в соседней комнате насилует мою мать отец, то украдкой с Власом листая порнографические журналы, то подглядывая, какие взрослые фильмы мои родители смотрят по финскому каналу… Но вытяжное устройство… это было самое страшное посвящение. Там-то мне и открылась история развода, табурета, побоев и всего остального…

Это событие, со всеми эксцессами, все равно ничего не изменило, скорей усугубило наши враждебные отношения, мы так и жили вместе — еще хуже, чем прежде.

Он пил больше, ругался сильнее, и так мы прожили еще дюжину лет, которые были украшены миллионами алых роз. Это были годы, сквозь которые, как сквозь тайгу, брели олени, были и яблоки на снегу, и здесь вам не равнина, здесь климат иной, и лавины шли одна за одной, и в итоге и Высоцкого, и Розенбаума — всю музыку отца я просто ненавидел. И его самого — как я его ненавидел! Все в нем мне было противно, все! Каждое движение: решительное, рубящее, точное; каждое слово, в котором слышалась сталь раз и навсегда отрезающих ножниц; его голос, в котором слышался клекот вулкана и лай всех собак, которых он отдубасил; его дыхание: глубокое, дремучее; его запах — чужой, первобытный, его тело впитало в себя запахи всех болот, что он прополз на своем брюхе.

Он был стихией — землетрясением, наводнением, цунами…

* * *
Перейти на страницу:

Похожие книги