Мы вместе уходили куда-нибудь в город, прятались от всех, в какое-нибудь укромное местечко, где, обнявшись, часами шептались; блуждали коридорами Дома культуры, прикладывали ухо к дверям, заглядывали в замочные скважины, прятались за шторами, рассматривали картины, ходили в библиотеку… Подолгу смотрели, как марширует оркестр пожарных, как они топают, гремят вразнобой, сбиваются, наступают друг другу на ноги, спотыкаются, падают, сами смеются, встают и все начинают заново. И шаги, и тарелки, и помпа, и щеки, и брови… последним шел тяжелый барабан, его нес тощий дядька, у которого болтались шнурки и плескались на ветру штанины. Весеннее солнце переливалось в надраенных инструментах, смеялось в небе, надрывно смеялось над нами. А потом, развалившись на газоне за колючими кустами, они пили пиво, разложив на газетах закуску, спрятав пятилитровую банку за барабан. Их блестящие шлемы, корнеты, валторны, тромбоны, трубы, горны, саксгорны лежали поодаль, как разобранная на детали солнечная машина, на которой они приехали, и теперь, поблескивая пуговицами, расстегнутые, красные, развалились, смеялись, курили, жестикулировали, показывали друг другу татуировки. Тонкотканое облако замерло в умилении. Любопытная береза подслушивала. Трепетали кусты. Весна подглядывала за нами. Весна 1985-го. Весна моей первой любви, первого поцелуя, первого счастья, которое было тем слаще, что в моей жизни, которая начиналась по ту сторону нашей двери, творилось черт знает что. И битая посуда, и брань, и издевательства, и дым столбом, и чад, и угар, и по ночам приведенные, допрошенные, прикованные к раскладушке малолетние преступники, которых отец ленился тащить в участок, потому как сам не был трезв. Его друг Монданин с его всегда плавающими глазками, жвачкой речи и извечным вопросом:
— А скажи, кто все-таки выиграл войну?
— Какую? — мог рявкнуть отец.
— Мда… вот именно, — говорил Монданин, — вот и я про что… вот и я говорю: какую?..
И прочий срам…
Дмитрий Иванович умер неожиданно. Как в пьесе. Заболел и скоропостижно скончался. Ушел, унеся с собой в могилу тайну своего романа,
Так сказала Аня. Он писал его, сколько она себя помнила, воевал с какими-то людьми в том романе, что-то доказывал кому-то… кто отклонял его рукописи…
Она плакала.
О его смерти говорили обычные вещи: «свое сердце загнал работой», «неутомимый, он ни секунды не отдыхал», «он так много сделал для всех и для детей в первую очередь» и так далее.
Да, он много работал. Его повести пылились в издательствах, благополучно превращаясь в то, чем он это все частенько и называл, — в «макулатуру». Его «большой роман» ветвился, ветвился, но так и не был закончен. Он был вынужден делать постановки, писать нелепые сказки, которые его многократно просили упростить. Он себя загнал. И когда его не стало, силы, которые придавали целостность тем частям, из которых состояла картина их жизни, перестали действовать. Некоторое время это жило, некоторое время они двигались по инерции в той же сфере, по тем же законам, по той же орбите, но не так долго, как хотелось бы. Не знаю, откуда он взялся, этот офицер в синих штанах и круглым барабанным животом. Не знаю, через какую дверь он вошел. Страшно подумать, что через ту же, через которую вынесли Дмитрия Ивановича осенним вечером, когда он прилег после чая, и неожиданно встали часы, хлопнула форточка, его сердце встало, чтобы вошел в лакированных ботинках розовощекий офицер. Он мог расстегнуть свой пиджак, поблескивающий пуговицами, мог погладить брюхо и спросить:
— Я вас не шокирую своим животом?..
Идиот… Я его тихо возненавидел.
Их дача, опутанная стрекотом кузнечиков. Так быстро и так дешево проданная. Клематис, пионы, рододендрон зачахли… Одичали лимонник, ракитник, карамель… Повыползали лопухи, папоротник, молочай… Наглые поганки… Вдоль дороги разросся борщевик… Все соседи повымерли; одна единственная тетка (и та горбатая с одним глазом), призрачно мелькнув у калитки, сказала, что скоро все сровняют бульдозеры, земли идут под автостраду или что-то еще…
А как было уютно покачиваться с тобой в гамаке! Солнце пробивалось сквозь листву вишен, сыпались лепестки, падали капли, стук машинки, как ход часов. Камин, который он сложил сам, своими руками, с любовью, каждый кирпич; некая походная неприбранность, плед на старом кресле; запах сырости, некая сказочность; вареники, пирожки, снова Степаныч с ведром, полным грибов, встанет перед нами, расставив ноги в высоких сапогах, достанет гриб и рассказывает:
— Иду, смотрю прячется за пнем от меня, шляпку на глаза надвинул, думает не увижу… ан нет, родимый!.. назвался груздем, полезай в кузова!
Тропинки, на них улитки, кусты малины… Степаныч из-за куста смородины запускает над нами радугу из шланга, и мы, мокрые, бежим со всех ног, задыхаясь от смеха, вслед нам летит его гогот. Мокрые, стоим, собираем малину… Крупная, тяжелая… Полные ладони… Подгнивающий разваливающийся крыжовник… Стертая временем жизнь.