Относительно спокойно было лишь самому ближайшему кругу — адъютантам, которые прощали своему начальнику всё, исполняя любые его прихоти, поддерживая самые странные его затеи, ничему не дивясь. Адъютант цесаревича Николай Дмитриевич Олсуфьев{210}, храбрый полковник, преданный подчиненный, умевший гасить гнев Константина незамысловатой шуткой, умерший раньше других, в 1817 году, в чине генерал-майора. Друг сердечный, Федор Петрович Опочинин, в котором Вяземский отмечал «и тонкость, и сметливость, и наблюдательность», а также шутливость и ум «совершенно русской складки и русского содержания»{211}. Константин Павлович, в котором, по выражению Вяземского, тоже била «чисто русская струя», любил Опочинина за живую беседу и рассказы, на которые тот был неистощим. Федор Петрович сделал отличную карьеру, долгие годы являлся членом Государственного совета, дослужился до действительного тайного советника. Наконец, маленький, плотный Дмитрий Дмитриевич Курута, более верный раб, чем друг, умный и хитрый, тот самый вышедший из «греческого проекта» чистокровный грек, до сих пор в конце писем Константину прибавляющий словечко-другое по-гречески,
Не только в трудном характере Константина Павловича заключалось тут дело. Служить в Стрельне было еще и отменно скучно — в стрельнинской слободе, состоявшей из убогих лачуг, располагался всего один трактир, куда и собирались любители метнуть банк и пропустить чарку-другую. А рядом был Петербург, желанный, но почти недоступный — ездить в столицу позволялось лишь с личного разрешения Константина Павловича, по получении специального билета, подписанного его высочеством. «Это-то обстоятельство и служило всегдашним камнем преткновения для молодых офицеров. Проситься в Петербург можно было только по очереди и то в свободное время и не слишком часто — обстоятельства, которым молодежь подчинялась не без труда, тем более что жажда удовольствий магнитом притягивала к столице: то на русском театре дают озеровско-го “Эдипа в Афинах” — трагедию с хорами, балетами и сражениями, то примадонна Манджолетти поет в итальянской опере, то чудная красавица Данилова танцует в волшебном балете, то маскарад у Фельета или бал в знакомом доме. Все это влекло сердца и мысли к Петербургу; и вот, отслужив день, уланская молодежь на тройках мчалась к вечеру “в город”, часто без спроса. Удалось — превосходно, нет — на гауптвахту!»
Особенно велика в то время у молодых повес была страсть к так называемым «гросс-шкандалам» с немцами. «Петербургские бюргеры и ремесленники любили повеселиться со своими семействами в трактирах на Крестовском острове, в Екатерингофе и в Красном Кабачке. Уланская молодежь ездила в эти места как на охоту. Начиналось обыкновенно с того, что заставляли дюжих маменек и тетушек вальсировать до упаду, потом подпаивали мужчин, наконец, затягивали хором песню: “Freu't euch des Lebens”[27], упирая на слова “Pflucke die Rose”[28], — и пошло волокитство, а в конце концов обыкновенно следовала генеральная баталия с немцами. После кутежа всю ночь напролет уланские тройки разлетались в разные стороны, и к девяти часам утра ночные повесы, как ни в чем не бывало, все уже присутствовали на разводе, кто в Петербурге, кто в Стрельне, в Петергофе, в Гатчине. Через несколько дней обыкновенно приходили в полк жалобы, и виновные тотчас же сознавались по первому спросу, кто был там-то. Лгать было стыдно, да и цесаревич не переносил никакой лжи и презирал лжецов. На полковой гауптвахте частенько-таки бывало тесно от арестованных офицеров»{212}.