Данилевский подчеркивал агрессивный характер западной цивилизации по отношению к формирующемуся славянскому типу и настаивал на необходимости утверждения на Востоке Всеславянского союза, призванного служить гарантом всемирного равновесия. (Столицей такого союза должен был стать Константинополь — тут ни Данилевский, ни Леонтьев не сомневались[358]). Стоит отметить, что в будущий Всеславянский союз, по Данилевскому, должны «волей-неволей» войти и три неславянские народности: греки, румыны и мадьяры. (Этот утопический план основывался на его вполне реалистическом прогнозе о разделе Австрии и Турции.) Леонтьев же с самого начала мечтал о союзе, где не столько племенное родство будет иметь решающую роль, сколько вера, исторические судьбы, геополитические интересы.
Более того, уже во время чтения труда Данилевского у Леонтьева появлялись сомнения в способности славян создать самобытную цивилизацию. Он боялся, что «европейская зараза» уже слишком глубоко проникла в славянскую жизнь, и в связи с этим свои надежды уже тогда, в Янине, начал связывать с азиатскими началами в российском «организме».
Эстетическое отношение к истории, любовь к красочному, яркому Востоку привели к своеобразному противоречию в леонтьевском мировоззрении: с одной стороны, будучи последователем теории Данилевского (согласно которой славянский культурно-исторический тип объявлялся наиболее полным и перспективным), Леонтьев должен был бы занимать «племенную» позицию в «балканском вопросе». Между тем он не мог заставить себя отдать предпочтение «унылой», «серой», «буржуазной» культуре южных славян перед красочностью турок, несмотря на то, что противостояние на Балканах того времени выглядело именно так: турки либо славяне. Постепенно Леонтьев пришел к выводу, что одно только «славянское» содержание исторического предназначения России
Леонтьев обратился к Востоку и в своем творчестве, «…дядя между тем совсем оставил писать о русской жизни и принялся за описание Востока»[359], — замечала Маша. Наверное, самым ярким произведением янинского периода стал уже упомянутый рассказ «Пембе», названный по имени героини, молоденькой танцовщицы, завоевавшей сердце албанского бея Гейредина. Бей готов ради нее даже расстаться с женой, хотя прожил с ней душа в душу несколько лет. Неудивительно! Вот какой мы видим танцовщицу в начале рассказа глазами Гейредина:
«Но внезапно явилась предо мною девушка нежного возраста. Одежда ее была проста; однако и в ней она казалась прекрасною, как золотой сосуд, наполненный душистым напитком.
Обходя комнату искусными кругами, она уподоблялась молодой змейке, играющей в цветущих кустах.
Имя твое, Пембе[360], есть цвет розы, самого прекрасного из цветов.
Ты сладка и свежа, как зерна граната, облитые розовою водой и посыпанные сахаром.
Я не ищу ни долговечности, ни богатого содержания; пусть жизнь моя будет кратка и содержание бедно; но чтоб я мог покойно веселиться с тобой.
Я молчу, Пембе. Пусть соловей громко поет о любви своей в садах персидских. Я не буду следовать его примеру. Я лучше буду нем, как бабочка: безгласная, сгорает она на любимом ею пламени!»[361]
Рассказ основывался на вполне реальном событии. Леонтьевы были приглашены на свадьбу к богатому еврею, где увидели бледную худенькую девочку лет пятнадцати, и поначалу даже приняли ее за переодетого мальчика. Маша вспоминала: «…вся она как-то изгибалась как змейка и как-то по временам дрожала и как будто встряхивала всем своим худеньким станом. — Не скажу, чтобы мне нравилась эта манера танцевать, но занимать, как новость, очень занимала»[362]. В рассказе описание намного поэтичнее: «И Пембе начала танцовать, звеня колокольчиками. Она плясала долго; выгибалась назад, кружилась и приседала, опять кружилась, и опять выгибалась назад как тростник… трепетала всем телом под звон меди и вдруг остановилась пред консулом, улыбаясь и звеня». Наверное, реальная Пембе тоже остановилась перед русским консулом: во всяком случае, спустя несколько дней Леонтьев разыскал ее и выяснил, что это не мальчик, а девочка-цыганка, и живет она с теткой.