- Тюлень ваш имел успех. В Нижнем был государь. Когда он был на выставке, шел дождь, началась буря, град, стекла повыбило. В нашем Северном отделе тюлень выскочил и закричал «ура!». Государь был изумлен. Самоеду Василию приказал выдать часы и сто рублей и построить дома в селениях самоедов на Новой Земле. Но я должен вас огорчить Костенька, тюлень так потолстел, так объелся рыбы, что умер от разрыва сердца. Что было с Василием! Он так рыдал. Мы с ним хоронили тюленя. Он его закопал у самой воды, в песке на Волге, и говорил какую-то свою молитву, смотря на воду. Я не мог глядеть и тоже плакал.
В новом театре построенном Солодовниковым, открылась Частная опера С. И. Мамонтова. «Фауст» шел в таком составе: Фауст - Мазини, Мефистофель - Шаляпин, Маргарита - Ван-Зандт, Валентин - Девойд[257]. Пели Сильва, Броджи, Падилла и другие знаменитости Италии. Поставлены были оперы «Рогнеда», «Опричник», «Псковитянка», «Хованщина» «Аскольдова могила», «Орлеанская дева». Кажется, не было опер, которые не шли бы в театре С. И. Мамонтова. Шаляпин поражал художественным исполнением и голосом очарованную оперой Москву.
Как- то я писал портрет Мазини. Во время сеанса зашел Савва Иванович. Мазини встал и встретил его дружественно. Посмотрев на портрет, сказал:
- Bellissimo ritratto!…[258]
И вдруг спросил Савву Ивановича:
- А тебе я нравлюсь? Нравится, как я пою?
- Еще бы! - ответил Мамонтов.
- Да, но я не так пою, как мой учитель Рубини, которому я не достоин завязать ремень на его сапоге[259].
- Я слышал Рубини, - сказал Савва Иванович.
- Как, ты слышал Рубини? - схватив Мамонтова за руку, спросил Мазини. - Ты его слышал?!
- Да, слышал, в Риме.
- Он пел лучше меня?
- Пел изумительно, - ответил Савва Иванович, - но не лучше Анджело Мазини.
Мазини недоверчиво смотрел на Савву Ивановича «…»
Когда Савва Иванович был болен - это было в 1918 году, - я навестил его.
- Ну что ж, Костенька, скоро умирать. Я помню, умирал мой отец, так последние слова его были: «Иван с печки упал». Мы ведь русские.
Через неделю Савва Иванович скончался.
Москва. Уж ноябрь месяц. Скучно. Облетели все сады. Короче день. Открылись театры. Едут в пролетках дамы, туго обвязанные капорами. Едут в театр.
Сижу я у себя на Мясницкой улице, рисую костюмы для оперы «Садко» и к балету «Спящая красавица»[260]. Вижу перед собой то Ильмень-озеро, то прекрасную Францию: Версаль. Так похоже одно на другое. Поморы, Архангельск, синие волны Ледовитого океана, берега озер, седые ели, сарафаны поморок, туеса, причудливые, дивные деревянные церкви Севера, башни Соловецкого монастыря и… узоры версальских садов.
Ночь. На часах пробило четыре. Все рисую. А в окно бьет дождь. Скучно: осень. Боже, сколько рисунков! Часы бьют пять… В звуке часов старинных есть какой-то далекий край… Раздеваюсь, ложусь спать, а в глазах все костюмы, узоры…
Утром проснулся - в окне опять дождливое небо. Вдали видна Сухарева башня. Одеваюсь. Сегодня надо работать декорации. Смотрю рисунки, пишу на них названия действующих лиц, из какого материала их делать. Сегодня, думаю, заеду в контору и отдам. Считаю: сорок два. А надо - двести.
В театральной конторе чиновники сидят, пишут, уткнув носы в бумаги, сердитые.
Вхожу к управляющему конторой московских театров. Подаю ему рисунки костюмов для «Садко». Он скучный такой сидит. Передаю ему рисунок за рисунком. Он кладет сбоку рисунка штемпель. Я говорю: «Волхова», «Индийский гость», «Варяжский гость», «Венецианский гость». Наконец «Царь». Он останавливается и смотрит на меня сквозь очки и говорит:
- Морской?
- Ну да, - говорю я, - конечно, морской. Это видно: зеленый, чудовище.
- Разве? - говорит он. - А у вас тут сверху написано «царь». Нельзя же.
Он берет перо и пишет на моем рисунке, перед словом «царь»: «морской».
- Послушайте, - говорю я ему. - Ведь на каждом рисунке у меня написано: «Опера „Садко“».
- Да, - говорит начальник, - конечно, но все же лучше пояснить.
Вышел из конторы. Тоска. На улице серо, дождь. Иду пешком до Трубной площади - решил позавтракать в «Эрмитаже». Вижу: сидит за столиком Михаил Провыч Садовский[261]. Я сажусь с ним.
- Селянка хороша сегодня, - говорит мне Михаил Провыч… - Погода - тощища, ноябрь!… До спектакля буду сидеть здесь. Играю сегодня. Знаешь, мой младший сын[262] верхом, вот уже неделя, уехал из Москвы. Ау!…
- Куда же? - спрашиваю я.
- Да в Крым… Что с ним сделаешь: молодость. И ни телеграмм, ни письма. Как они не понимают - беспокоюсь и я, и мать[263]. Да что? Сердца мало. Такая теперь молодежь. Главное - какой ездок? В первый раз поехал. И далеко ведь - Крым…
- Ничего, - говорю я отцу. - Он - ловкий, молодой!
- Да ведь я ничего не говорю. Пусть едет. Ничего не запрещаю, делай что хочешь. Новые люди… На днях артистка одна была у меня. Молодая. Так говорила мне, что в «Горе от ума» она хочет реабилитировать Молчалина, так как Молчалин - гораздо лучше дурака Чацкого. «Что ж - говорю ей, - валяйте, дорогая: теперь ведь все по-новому норовят». Мы уже в сторону, не нужны, стары.