– Какую воду? – удивилась Элоиза.
– Из пруда… пруда за бывшей свинофермой совхоза, фильтрует ее американским устройством и подает в поселок коттеджей, выстроенный недавно нашими новыми русскими бизнесменами.
– Я ничего не знала об этом, – удивленно сказала Элоиза. – Так вот откуда у вас деньги.
– Вы же знаете, тетя, что это деньги для меня, – усмехнулся Лев, ловя вдруг себя на странном чувстве какого-то подземного единства со своим отцом, как будто тот был сейчас здесь и Лев с ним перемигивался, чувстве какой-то подвальной причастности к роду, к семье, от которой всегда в мечтах он, Лёва, хотел избавиться, начитавшись еще в детстве прекрасно отвратительных, одурманивающих, разрушительно классических книг, а может быть, это снова было то, тот далекий ночной разговор родителей о чрезмерной развязности рук Элоизы… – Для моего образования, – твердо закончил он, глядя тете в глаза, словно за его спиной стояли и Федор, и Лида (мать), и его, Льва, не существующие пока дети и внуки.
– Д-да, – дернула щекой Элоиза и отбросила салфетку, давая понять, что и она не лишена музыкальности и часто угадывает ноты вместо слов. – Кстати, вот рекомендация господина Фаржа, с которой ты поедешь в Париж. Не скрою, что это мне стоило довольно дорого. – Она в свою очередь уперлась взглядом в племянника. – Ведь Фарж тебя и в глаза не видывал, и ты не сдавал ему никаких экзаменов в Королевском лицее.
– Я мог бы и сдать, – тихо сказал, не отводя взгляда, Лев.
– Не надо! – в сердцах выкрикнула Элоиза. – Я сделала это не ради тебя, а ради твоей матери, которая думает, что я с тобой… с твоим…
– Тетя Элоиза, прошу вас! – поднялся Лёва, почти отбрасывая неудобный бельгийский стул.
– Прости… – вдруг зарыдала она. – Прости старую дуру.
Она поднялась и вышла из столовой.
«Конь, – почему-то подумал Лев. – Конь».
На следующее утро он снова обнаружил свое тело под одеялом, каша снов была мягко-мучительна, вчерашние разговоры были словно вывалены в кастрюлю и выварены на медленном огне, Лёва обрадовался, что деревянные дубовые шары в изголовье кровати тверды. На тумбочке у его лица лежала записка, написанная Элоизой. («Значит, она все же заходила в комнату?! Когда?!»)
«Лев, будь готов к отъезду в пять часов. Я заказала билеты в „Европа-бас“. Доменик возвращается из Парижа. Мы заедем за тобой и отвезем на автовокзал. В Париже ты будешь жить в ее квартире. Не забудь рекомендацию Фаржа, она осталась на кухне.
«Доменик возвращается…» Рубинштейн посмотрел на картину. Отсветы из окна слегка изменили композицию, и теперь ему показалось, что женщина с картины в упор смотрит на него. Он перевел взгляд на серебряную цепочку, свисающую с полки, где лежала скрипка. «Уздечка», – почему-то подумал он. Пора было подниматься, ведь это последний день в Бельгии, поздно-поздно вечером Лёва будет уже в Париже, а завтра рано-рано утром уже начнет думать о Сорбонне и готовиться к экзаменам, штудируя латынь и историю, особенно период Ренессанса, по которому, по замыслу папы Федора, он должен был получить ученую степень, прежде чем возвратиться победителем в Россию, в которой должен будет начать процесс возрождения отечественной культуры. «Кто будет стирать тебе в этой чертовой Франции носки…» – украдкой плакала мать, пока Федор произносил возвышенную тираду.
Рубинштейн поднялся медленно и тихо, раздумывая о вчерашнем, о странной записке, о внезапном приезде Доменик. Какая она? Похожа ли на женщину с картины? Ее взгляд был по-прежнему устремлен на него. И словно шевелились листья сада. Они шевелились и за его спиной, потому что он уже спустился по лестнице и сел рядом… Рубинштейн подошел к картине и среди растений сада увидел одно, художник выписал его тщательнее других – узкие лодочки листьев, коричневые шарики еще-не-плодов… Вчерашний день, и чаща, и то низкорослое деревце, жгучий отвлекающий куст, конь… Мазки, крупные и мелкие, со следами кисти. «По ту сторону картины», – шевельнулось. Холст висел на стене, а стена выходила на запад, где через дорогу, за полем, был лес.