— А он еще и застенчивый, наш маньяк. Есть у него машина. Древний «Москвич», ведро с гайками. Цвета поганого, будто белое яйцо стухло, потрескалось, а потом снова стухло. Он, наверное, принял тебя за солидного человека, Лев, и не захотел при тебе свою недобитую ласточку афишировать. Таких не останавливают за превышение скорости, потому что не в состоянии они скорость превысить…
— Хорошо, машина у него была. И время было. Будем рассматривать самый худший вариант. — Гуров бросил взгляд на телефон Вити, торчащий из кармана. Тот поднес его к уху, набрав номер полного сюрпризов коллеги-фотографа. Вызов остался непринятым. — Милованову нужно было вывести Аджея из строя так надолго, чтобы сделать с ним то же, что и с остальными. Он его замурует. Чтобы удержать, навсегда оставить в Онейске. Где? Где он захочет это сделать, Витя?
Сизый повернул ключ зажигания, закрутил головой, выезжая из двора.
— Понятия не имею, Лев. Я не искусствовед. — Когда они выехали на дорогу и влились в общий поток машин, продолжил: — Не думал, что скажу это, но нам нужна программка фестиваля.
Они нашли ее довольно быстро, точнее сказать, подобрали. Прямо на дороге, на светофоре, Гуров просто открыл дверь и поднял с асфальта ставший ненужным кому-то хитро свернутый вчетверо лист глянцевой бумаги. Они летели вперед, и Гуров понимал, что сейчас нужно думать, хорошо думать. Что, вполне возможно, каждый метр дороги отдаляет их от могилы Аджея, в которой тот прямо сейчас погибает — потому что он, Гуров, был беспечен. Поверил празднику, отпуску, незнакомым пирожным, неспешному течению жизни в чужом, но таком знакомом провинциальном городке.
Витя молчал, чтобы не мешать. Чтение листовки не помогало. Улыбка пропавшего художника сияла с покрытого дорожной пылью листка, будто не было в мире человека, которого Аджей Полонский не принял бы в свое сердце и не простил. Вполне возможно, прямо сейчас он пришел в себя от хлороформа, связанный, с заклеенным скотчем ртом. Ритм дыхания изменился, его затошнило, и в судорогах он захлебнулся собственными рвотными массами. Обманул, сбежал от поймавшего и пленившего его фанатика. Ангела не удержать. Ангел идет домой…
Глаза Гурова на мгновение стали большими и круглыми, как блюдца в парадном сервизе Капитолины Сергеевны Молотовой.
— Что, Лев? Ты что-то вспомнил?
— Да, я вспомнил… — Он снова посмотрел на листовку, и на этот раз чувство вины не было таким пронзительным. — Нет их в городе, Витя. Знаешь, где монастырь старый находится у вас? Туда гони.
Виктор озадаченно прикинул в уме, сузив глаза, начал искать взглядом, где бы ему развернуться.
— Так точно, товарищ полковник, летим на всех парах. А пока летим, ты расскажешь мне, почему именно там?
— Потому что в городе сейчас пытаться спрятать Полонского бесполезно. Да, мы взяли буклет, но посмотри на город. Он до самого утра будет похож на пионерский лагерь в последнюю королевскую ночь, когда вожатые добрые и дискотека до рассвета. Милованов хоронил своих жертв под картинками Полонского. Но самые известные из них уничтожены во время беспорядков, а возле тех, что попроще, сейчас настоящие паломничества, так? К ним не подступиться. Но почти никто не знал о том, что Аджей пишет последнее полотно. Прощается с городом. Я узнал об этом, когда мы разговаривали ночью. А в «Новом дне», в клубе, куда меня водил Толик, мне рассказали, что он реставрирует стены для работ Полонского, и одна из них именно там. До нее едва ли добрались вандалы или туристы. Это их последняя совместная работа, так сказать, — Аджея и Толика. И я тебе голову даю на отсечение, Виктор, что они там.
Волнение его улеглось. Он видел цель и более в себе и своих выводах не сомневался. Сизый смотрел вперед, крутил баранку и шипел сквозь зубы, когда что-то в переменчивой мозаике на дорожном полотне не укладывалось в его планы.
За окнами на крыльях фейерверков и огненных шоу летела последняя ночь ангела. Город не знал об этом. Люди пили и пели, танцевали и обнимались. Было что-то языческое, идолопоклонническое в том, как расписаны были изображением одного и того же улыбающегося лица стены и автобусы, куртки и окна. На выезде из города, когда они проезжали место, где прежде красовалось «Слово» кисти Полонского, дань его отношению со сплетниками и прессой, Гуров повернулся на сиденье, сомневаясь, не показалось ли. Не показалось — зияющая дыра, из которой вынули труп, уродливый шрам на теле картины, был украшен цветами. На асфальте у пролома также лежали цветы, мелькнули огоньками зажженные свечи. Что это было? Дань смертной муке, которую принял здесь неудачливый журналист Гагик Микоян? Или скорбь по погубленному гопниками слою краски на старательно выровненной Анатолием Миловановым штукатурке? Аджею поклонялись как сверхчеловеку, и одновременно с этим Сифонов был готов подать его своим гостям, как рыбу к пиву. Любой скажет, что цвет ангела — белый, и нимб его горит бледным золотом, и никто не хочет знать о том, что он живой человек. Что засыпает, едва обретя точку опоры, и что на домашней футболке его носорог.