Выговор за троцкистские колебания не только препятствовал продвижению Шамрая по службе, но и вызывал у некоторых членов партии, работающих под его началом, сомнения в возможности дальнейшего пребывания Шамрая на посту управляющего трестом и члена комиссии (см. копии протокола партийного собрания в тресте от 3/Х 1934 г. и заявлений в райком партии тт. Якобса и Хабарова). Между тем вымышленная версия о покушении не только оправдывала потерю документов, но и способствовала упрочению положения Шамрая, создавала вокруг его имени определенный ореол, позволяла нажить политический капитал. В этом смысле очень характерны заметка «Пожар» в стенгазете треста (см. копию), которую Шамрай не постеснялся отредактировать в нужном для него духе, выступления Шамрая на торжественном вечере служащих треста и встрече с профсоюзным активом…
Шамрай, умело используя естественную реакцию общественности своего учреждения и сотрудников милиции на заявление о покушении, всеми силами препятствовал установлению истины, оказывал давление на свидетелей и руководящих работников вышестоящих органов дознания, спекулируя на таких понятиях, как бдительность, классовая борьба».
Пятая страница, шестая, седьмая и, наконец, восьмая:
«…В связи со всем вышеизложенным считаю:
а) поведение Шамрая компрометирует высокое звание члена партии;
б) оно несовместимо с дальнейшим пребыванием в партии;
в) действия Шамрая, выразившиеся в даче ложных показаний и обработке свидетелей, уголовно наказуемы.
Поэтому прошу:
1. Проинформировать о происшедшем парторганизацию треста и райком ВКП(б).
2. Направить представление об освобождении Шамрая от занимаемой должности.
3. Рассмотреть вопрос о привлечении его к уголовной ответственности.
4. Назначить комиссию для проверки работы старшего оперуполномоченного т. Эрлиха по расследованию указанного дела…»
Сухоруков дочитал докладную до конца. Отложил ее в сторону. Потер ладонью лоб. Под куцыми бровями лезвиями бритвы тускло блестели сузившиеся глаза.
Я достал из портфеля протоколы — толстую стопку бумаг. Сухоруков просмотрел лежащий сверху протокол. Скрипнув креслом, встал, отнес документы в сейф, дважды повернул ключ. Все это без единого слова, молча. Но мне его молчание говорило больше, чем любые слова. Уж как-то так у нас сложилось, что молча мы всегда лучше понимали друг друга, чем. когда пытались объясниться.
Виктор снял телефонную трубку:
— Говорит Сухоруков. Соедините меня с Долматовым… Здравствуй еще раз. Мне с тобой нужно срочно переговорить. По «горелому делу». Совершенно новые обстоятельства. Да, срочно… Очень срочно… Ты угадал: почти пожар… Хорошо, через десять минут…
Он повесил трубку.
— А все-таки ты мальчишка, Сашка. Совсем пацан. Тебя в детстве часто секли?
— Ни разу.
Виктор удивленно посмотрел на меня:
— Врешь!
— Честное слово, нет.
— Все равно врешь.
— Да нет же…
— Ну, нет так нет, — примирительно сказал он и, помолчав, добавил: — А меня в пацаньи годы частенько секли… Чуть ли не каждый день. И мать и отец. Только у матери рука была женская, легкая. У отца — потяжелей… Помнишь моего отца?
— Помню…
— Хороший мужик был. Разумный… Значит, говоришь, не секли? Ну, ну… — Он налил в стакан воду из графина, сделал два глотка, поставил стакан на стол. — А заседание партбюро, наверно, будет в середине следующей недели…
Мой дневник заканчивается словами: «Заседание партбюро». Такой же краткой записью следовало бы, видимо, завершить и книгу, где читателю уже почти все ясно из предыдущей главы, а оставшееся «почти» совсем нетрудно домыслить. Но разбежавшееся перо останавливается не сразу, а память не желает подчиняться требованиям логики. Она восстанавливает передо мной большую, давно уже переделанную после очередного или внеочередного ремонта комнату в доме 38, где теперь надстроен еще один этаж, клубы табачного дыма, стакан и карандаш вместо председательского колокольчика, разгоряченные лица членов партбюро и растерянность в глазах Фуфаева.