Егоров возмущен: «Бросил. Стрекача задал… А все из корысти. Разве в нашем деле возможна корысть? В нашем деле надо в чистой рубашке, как, например, господин поручик. Ах, окаянные… Поганят народ, рублем соблазняют…» Он ютится на заднем дворе, в клетушке. В правом углу – образа: бог Саваоф и Христос-Спаситель; в левом – высокий, окованный железом сундук. В нем «браунинги», патроны, бомбы, ручные гранаты. Крышка с внутренней стороны заклеена лубочной картиной: «Жизнь человека». Восхождение: детство, юность, женитьба. Нисшествие: женитьба, старость, могила. Под могилою – ад: черти с трезубцами и хвостами и Геенна, «вечный огонь». Егоров тыкает пальцем:
– Вот. Забывают люди про это.
Я говорю:
– Егоров, уезжал бы и ты.
– Никак нет, господин полковник.
– Смотри, Егоров, ведь арестуют.
– Не арестуют… Я их всех сундуком взорву.
Я улыбаюсь:
– А это не грех?
– Грех?… Грех бесов сокрушать?… Где это слыхано, господин полковник?
Федя звонит, что нас ищут. Я и ему предложил уехать. Он, разумеется, отказался: «Где вы, там и я, господин полковник. Помирать, так уж вместе, черт бы их всех побрал…» Я знаю, что мы играем с огнем, но не хочу, не могу бросить дело: я сохраняю надежду, что Федя узнает адрес начальника Вечека. Вечека… Какая стыдливость… Почему не охранки? Ведь тот же, царский, застенок и тот же, Шемякин, суд.
Я хожу по Москве. Хлопьями валит снег. Он застилает бульвары, площади, переулки. Белеют крыши домов. Белеет трепещущий воздух. Бьют на Спасской башне часы. Я думаю о наших свиданиях – об Ольге. Ее вера – мое неверие. Ее радость – мое несчастье. Ее победа – мой бесславный конец. И обратно, конечно… Мне тяжело возвращаться к ней.
Истины нам знать не дано. Но то, что мы знаем, разорвано на две части. Одна у них, другая у нас. Не всякое слово облечется в живую плоть, но всякое может изойти кровью. Их слово изошло ею. Пролились не реки, а океаны. Во имя чего? Ольга говорит: во имя братства, равенства и свободы. Ей снится сон. Сон снится и мне. А явь? Не суета ли сует?
Я поднял меч. Я не мог его не поднять, – не мог, потому что я сын России. А теперь? «Друзья Мои и искренние отступили от Меня, и ближние Мои стоят вдали. Я близок к падению, но скорбь Моя всегда передо Мною».
Я, конечно, вернулся к ней. Ее комната тоже чужая. Слишком голые стены. Слишком наглый, слишком обидный портрет.
– Ольга, сними.
Она послушалась. Она снимает золоченую раму. Потом садится и берет мою руку.
– Хочешь, Жорж, я погадаю тебе?
Я не верю в гадания. И я не верю, что она хочет гадать. Я говорю:
– Не надо… Ты где-нибудь служишь?
– Служу.
– Где?
Она называет какой-то «ком». Попечение о детях. О «пролетарских» детях, конечно.
– В партии?
– Да.
Я вешал за партию… Я молчу. Она тоже долго молчит.
– Жорж…
– Что, Ольга?
– Так где же, по-твоему, правда? Ведь не в белых же?
– Нет.
– Не в зеленых же?
– Нет.
– Не в старых же партиях?
– Нет.
– Так где же?
– Не знаю… На заводе, в казарме, в деревне, у простых и неискушенных людей. Но не в вас.
Она встала и наклонилась ко мне. И вдруг быстро и сильно обнимает меня. Я чувствую ее тело – ее высокую и мягкую грудь. Так обнимала Груша.
– Мне некогда, Ольга. Прощай.
– Жорж, ты любишь другую?
– Не знаю, Ольга, не знаю…
– Не знаешь?… Ты меня разлюбил… Как я ждала тебя, Жорж. А потом… Потом… ты бандит… Я не могла. Ты должен понять… Но скажи, кто она? Кто другая?
– Ольга, ее уже нет.
– Значит, правда? Значит, я не ошиблась?… Нет, Жорж, я не люблю, я ненавижу, да, ненавижу тебя…
Она плачет. Льются женские, обильные слезы – как у Груши, в лесу.
– Ольга…
– Нет… Ты изменник. Ты предатель. Ты враг народа… Ты наш, ты мой враг…
– Ольга…
– Я тебе сказала: уйди.
Второй раз она гонит меня. Пусть так. Мне жалко моей любви. Но у меня нет ни гнева, ни сострадания. На улице я забуду о ней.
В «Известиях» напечатано: