А еще через сорок пять метров он говорит:
– Никаких «счастливых деревьев» не бывает.
– Это из стихотворения Китса[7], – говорю я. – Оно как раз об этом: зимнему дереву незачем тосковать по своей летней зелени, ведь деревья ничего не помнят и ни о чем не жалеют, и именно поэтому они счастливы, так как просто остаются деревьями и заняты тем, что пристало деревьям. Пока их, конечно, кто-нибудь не срубит.
Я минуту выжидаю, а потом говорю:
– Помнишь картину, которую я написала с таким старанием и подарила тебе на прошлое Рождество? Это визуализация стихотворения Китса, из которого взята эта строчка.
Тишина.
Потом он говорит:
– Все эти знания… ты потратила их лишь на то, чтобы всю жизнь, прости господи, рисовать слова, одно поверх другого, так что никто даже не в состоянии разобрать, что написано.
– Спасибо за критику, – сказала я.
– Как вообще понять, что там в картине есть эти слова? – говорит он. – Хоть
– Но они там есть, – говорю я. – Все они – там. Это картина о стихотворении и обо всех словах этого стихотворения.
– «Визуализация»… Да просто зеленая плита, – говорит он.
– Зеленый – единственный цвет, к которому Китс напрямую привлекает наше внимание в этом стихотворении, хотя это стихотворение и зимнее, – говорю я. – Зеленое блаженство.
– «Визуализация», – говорит он. – Если хочешь нарисовать слова стихотворения о дереве, почему бы просто не нарисовать дерево?
– Наверно, поэтому ты и бросил эту подаренную картину в гараже под старой толстовкой, – говорю я. – И эта толстовка намертво прилипла к масляной краске, и картина теперь испорчена. Ты понимаешь? Испорчена.
– Когда ты была маленькой, я часто думал: эта девочка – она, черт возьми, изменит мир. У тебя были все шансы. Но ты решила по-своему. Ты всегда решала по-своему.
– Знаешь, пап, если б я захотела, то могла бы уже десять раз продать эту подаренную картину и получила бы за нее несколько сотен фунтов стерлингов, – говорю я.
– Так забирай ее, – говорит он. – Забирай и продавай. Получи свои деньги.
– Ага, и за компанию я могу продать еще толстовку – как компонент произведения, – говорю я. – Мы с тобой могли бы открыть бизнес. Я буду писать картины, а ты их портить, и мы оба будем получать с этого прибыль.
– Бизнес? – говорит он. – У тебя? Не смеши меня.
– У меня все отлично, пап, – говорю я.
– Никакой мотивации. Никакого честолюбия.
– Другая мотивация. Другое честолюбие, – говорю я.
Мы оба знаем: сейчас мы говорим о том, что он по-прежнему считает меня, хоть мы и живем в XXI веке со всеми его новыми свободами и терпимостью, сексуально ущербной.
– Какая у тебя могла быть жизнь! – говорит он. – Так нет же. Случайные заработки. Чтоб финансировать эту твою мазню. «Визуализации».
– Мне нравится моя жизнь, – говорю я. – Я сама ее выбрала.
– Жизнь, потраченная на ожидание, пока высохнет краска, чтобы можно было покрасить новой краской поверх старой, – говорит он. – И продавать одну или от силы две штуки в год.
– Моя мотивация – не деньги, – говорю я, – а дисциплина.
– Писать краской слова, написанные кем-то другим, одно поверх другого. Какой, черт возьми, в этом смысл?
– Смысл в том, – говорю я, – что слова все равно там остаются, их можно прочесть – или нет.
– Идиотизм, – говорит он.
Молчание.
Мы идем дальше по тропинке посреди серой весенней зелени.
Через десять минут молчания:
– Твоя мать любила деревья, – говорит он.
– Гм, – говорю я.
Мой отец теперь любит мою мать гораздо больше, чем при ее жизни.
– Она особенно любила смотреть издали на тополя, – говорит он.
– Да, – говорю я. – Я помню.
– Она любила, когда они росли, как обычно, вдоль дороги, – говорит он.
– Буду знать, – говорю я.
– Твоя мать, она любила красивые деревья, – говорит он.
Тридцать лет назад.
Отец – в одной из своих молодых ипостасей. Он сидит на пассажирском сиденье, так как позволил моей молодой ипостаси доехать на его фургоне до общежития, где мне дали комнату как студентке первого курса университета в городе, до которого ехать сотню миль. Я сдала на права полгода назад. В первый раз взяв фургон, я врезалась задом в знак «Уступи дорогу», помяв при этом задний бампер и багажник. Отец поклялся, что никогда больше не разрешит мне сесть за руль. И до сих пор не разрешал.
Когда мы прибудем на место и, подъехав по устланной листвой тропинке к парковке у общежития, выгрузим мои чемоданы и сумки и донесем их через три лестничных пролета в аккуратную комнатку, где начнется моя новая жизнь вдали от дома, отец остановится в дверях, посмотрит на наручные часы и скажет:
– Ну ладно. Смотри. Можешь подбросить меня до вокзала, и если не повредишь фургон и будешь ехать так же славно, как всю дорогу сюда, то…
Он протянет мне ключ от фургона и скажет:
– Он твой на время учебы.
– Что?
– Тебе понадобится машина, – скажет он. – Чтобы приезжать домой. Регулярно. Ну, я не имею в виду, что ты обязана – в смысле, приезжай, когда захочешь или когда понадобится.
– Но пап, – скажу я. – Тебе же нужен фургон! Для работы.
– Пора купить новый, – скажет он. – Вот и повод подвернулся.