— Талочка, — сказал я. — У меня в животе солдаты стреляют из ружей. Не завтракал и не обедал. Давай перекусим где–нибудь. Это займет не больше часа, с дорогой вместе. А потом поедешь к подруге.
Видел, как борются в ней противоречивые чувства.
Она не хотела уступать, но и отказать не могла, потому что я говорил, как умирал: тихо, печально, безнадежно.
— Ни к чему все это, — сказала она.
— Другие же все люди питаются.
— Ах, ну все равно. Даже так лучше.
Мы зашли в одно из типовых общепитовских заведений, коих за последние годы развелось в Москве видимо–невидимо, особенно в новых районах. Это заведение представляло собой комплекс из столовой, называвшейся «кафе», и бара. Главная отличительная черта комплекса — полнейшее отсутствие индивидуальности. И в этом есть своя прелесть, так как, побывав в одной такой «столовой–баре», во всех других вы уже будете чувствовать себя завсегдатаем.
Там, куда мы пришли, слева, из столовой, едко и мощно пахло подгорелыми щами, а справа, из бара, доносились чарующие звуки устаревших битлов. Мы стояли посередине перед высоким зеркалом и дверью, на которую почему–то были наклеены сразу и женская и мужская фигуры.
— Направо пойти — живу не быть, налево пойти — голову сложить! — козырнул я знанием фольклора. — Ты хочешь в бар, родная?
— Нет.
— Напрасно. Шампань–коблер твой любимый, приятная музыка, полумрак…
Она покосилась на свои часики.
— Хорошо, — вздохнул я. — Пойдем туда, откуда так сладостно пахнет горячими яствами.
Наташа отказалась есть что–либо, я на свой риск взял ей стакан сока и порцию осетрины, себе выбил гороховый суп, бифштекс, салат и компот. Не знаю, зачем это сделал: от вида пищи меня сразу начало подташнивать. Народу было немного (в этих столовых по вечерам вообще редко бывают едоки, что свидетельствует о большом запасе здравомыслия у москвичей), мы сели за столик в углу. Туесок с платком я положил рядом с бифштексом и, начав хлебать суп, небрежно толкнул его к Наташе:
— Это тебе.
Она скучающе разглядывала пейзажи на стенах, не прикасаясь ни к соку, ни к осетрине, ни к подарку.
Весь ее вид выражал нетерпение. У меня горло сжималось от любви к ней, и к ее поведению, и к тому, как отчужденно она держится, и как изредка рассеянно соскальзывает на меня взглядом, точно я один из настенных пейзажей.
— Должен заметить, Наташа, — сказал я, — что, как моей будущей супруге, тебе бы следовало вести себя приветливее. Ты посмотри, посмотри, какой я тебе платок отхватил.
— Откуда ты знаешь про Каховского?
— Твой нынешний временный муж мне выдал сию тайну.
Она удивилась, но не так сильно, как можно было ожидать.
— Где ты его видел?
— Он приезжал ко мне в Н. Мы проговорили с ним всю ночь и пришли к единодушному мнению, что я обязан на тебе жениться. После всего, что было.
— Ой! — сморщилась она. — С тобой говорить, как с глухим. Что он сказал про Каховского?
— Всю правду. Что ты любила его, а потом полюбила меня. Он ничего не утаил. Видимо, принял меня за священника.
— Зачем он к тебе приезжал?
— Это ты его посылала.
— Я?
— Да, он так сказал. Дала, говорит, мне денег на дорогу и послала.
— Витя, я пойду. До свидания.
Я успел схватить ее за руку, дернул на стул, суп расплескался и потек по клеенке серыми лужицами.
В глазах ее блеснуло злое, отвратительное выражение.
— На это ты способен, я знаю.
На мгновение я потерял выдержку, заспешил, стал развязывать тесемки туеска. Платок высветился из коробочки серо–серебристыми заячьими ушками. Наташа смотрела на меня с жалостью, как на инвалида. Может быть, я и был инвалидом.
— Витя, мне не надо от тебя подарков. Мне не надо от тебя ничего. Неужели ты не понял?
— Посмотри, какой красивый платок!
— Платок безвкусный… Ешь быстрее, я спешу.
Я глотал ложку за ложкой под ее пристально–изучающим взглядом.
— Витя! — сказала она вдруг потеплевшим голосом. — Мне не хочется делать тебе больно, но пойми же, все кончено. Да и не было ничего. Конечно, я сама дала тебе повод думать иначе. Пожалуйста, прости меня за это.
Я отставил тарелки, зашнуровал туесок.
— Пошли!
Дождик истощился, смеркалось. Было свежо, и земля слегка покачивалась под ногами.
— Посидим немного?
Сели на скамеечку на детской площадке. Я закурил. Все мои ощущения сделались расплывчатыми, как сумерки.
— Что с тобой творится, Ната, я не пойму. Мы жили вместе, обнимались, любили друг друга. Это было. А ты говоришь — не было… Я всегда догадывался, что ты сумасшедшая. Сейчас, по–моему, у тебя обострение. Но все пройдет. Ты увидишь: я буду терпеливым и внимательным мужем. Николай Петрович…
— Витя, ты помнишь, как я быстро к тебе пришла, сама. У меня была тоска, страшная тоска. Теперь тоска прошла, и я хочу быть одна. Повторяю, я виновата перед тобой…
— Ничему не верю. Ты не понимаешь, что говоришь.
Сумерки постепенно, сантиметр за сантиметром, отдаляли ее от меня, и придвинуться к ней я не мог. От нее исходило тепло и очарование непостижимости.
— По–настоящему я всегда любила, и теперь люблю, только своего мужа. Я не хотела тебе говорить, чтобы не расстраивать еще больше. Но это так. Ты же видел его. Его не любить невозможно.