И я ответил так же тихо, глядя в ее ясные обреченные глаза, в эти безгрешные зеркала:
— Я не подозреваю, я — уверен. Ты, Шура, не представляешь, какие чудеса случаются в мире. Он не так еще хорош, как хочется. В нем идут войны и голодают дети, любимые предают любимых, а честнейшие прячут в карманах потные, ворованные пятаки. Это бывает.
Она побледнела, взлетели ее руки, упали на колени, и светлое лицо на миг осунулось, подурнело. В нем проступил облик той женщины, которая когда–нибудь ляжет в гроб.
— Вам, наверное, очень тяжело жить, — вздохнула она, упираясь взглядом в пол.
— Мне хорошо жить! — ответил я.
Зряшный разговор, пустой, никчемный. Что это на меня накатило. Из той дали, куда мы неожиданно шагнули, трудно было возвращаться в казенный коридор…
Со стороны лифта показался худенький мальчик.
Это был я. Впервые я увидел себя так отчетливо. На ногах прохудившиеся сандалии, в руке — прутик. Прыщики на лбу. Это старость моя мелькнула. Да, да, я понял. Галлюцинации, связанные с детством, — верный признак.
Наступит время, когда я напрочь забуду середину жизни, и расцветет, как наяву, сад далекого прошлого, милые образы вернутся из Леты. Я их всех обниму, моих дорогих родителей, мальчишек, усну в детской кроватке, переживу заново незлые обиды и посмеюсь прежним невинным смехом. Но не сейчас же, не здесь.
Сощурил глаза, и мальчик с прутиком растворился, исчез в стене.
— Ладно, — сказал я. — Не принимай мои слова всерьез, Шура.
Что бы мы еще наговорили в чудную эту минуту друг другу — неизвестно; появился освободившийся от стряхивания пепла Давыдюк.
Подходя, он строго глядел на свои ручные часы.
— В вашем распоряжении десять минут, товарищ.
— Уложусь, — заверил я. — Шура, прогуляйся покамест.
Девушка безропотно подчинилась. Джинсы в обтяжку на выпуклых бедрах, раскачивающаяся походка — ох, помучит кого–то мой новый приятель.
Давыдюк взгромоздился на Шурочкин стульчик — хрустнул деревянный.
— Слушаю вас, товарищ.
— Это я вас слушаю, Викентий Гаврилович. Специально прибыл послушать. Вы нашего коллегу Мальцева шибко обидели, он теперь ехать отказывается сюда. И тем не менее утверждает, что именно вы гоните брак. Лично.
— Чего? — одышка, отпустившая было Давыдюка, возникла снова свистящим хрипом. Неприятно, когда человек неподвижно сидит, а дышит со свистом.
— Того самого, Викентий Гаврилович, напугали вы Мальцева. Он теперь со страху и городит напраслину. Я–то ему сразу не поверил, а уж когда вас увидел, как вы работаете и ни одной свободной минутки не имеете, совсем убедился в обратном. Узел ваш, конечно, с брачком. Но, думаю, вы тут ни при чем. По лицу по вашему видно. По честной улыбке.
— Ты со мной так не толкуй, парень, — сказал Давыдюк, смиряя дыхание. — Ты по–человечески спроси, чего надо, не выхлюстывай. Я всяких видал, учти.
— Бронхи надо бы вам подлечить, Викентий Гаврилович. У вас не астма ли?
Он должен уже был рассердиться и уйти, но не уходил. Или вставать ему было лень. Или реакция замедленная. А мне с ним говорить было больше не о чем.
— Я уж слыхал про тебя вчера, — задумчиво, беззлобно произнес Давыдюк. — Больно ты шустер. Кидаешься на всех, как пес. Из себя выводишь. А-а? Думаешь, в злобе человек открытей. Верно?
— У вас операция пустяковая, на стадии доводки. Сказать вам нечего.
— Зачем же ко мне пришел?
— Ко всем хожу. По очереди.
— И с Прохоровым беседовал?
— Нет еще, не успел.
Я закурил, протянул ему пачку. Курево пошло ему впрок. Дыхание выровнялось, по лицу, словно облитому жидкой латунью, расплылось выражение довольства и умиротворения.
— Мальцева вашего я почему погнал, знаешь? Он человек хлипкий. Под руку норовит поднырнуть. Не люблю таких. С виду дотошный, а внутри — пшик с маслом. Вот ты академика из себя не корчишь, и поэтому я с тобой разговариваю. А мог бы и послать. Учти! Я рабочий человек, меня дальше верстака не бросят. Сколько, думаешь, мне лет?
— У-у.
— То–то, что «у-у». Шестьдесят восемь, вот сколько. Это я к тому, что пугать меня не надо — пуганый. И мудрить со мной не надо — крученый. На твое подозрение я отвечу так, послушай. У меня дети, внуки, большая семья. И всех их я жить учил. А теперь мне помирать скоро. Раскинь могзами, буду ли я напоследок в грязи мараться? Резон ли мне?.. Тебя как звать?
— Виктор.
— Извини, Виктор, что я на «ты». Привычка.
— Ничего.
— Про прибор тебе так скажу — не знаю. Ничего не знаю. Где я работаю, там чисто, а у прочих — не знаю. Вот у тебя взгляд–то острый, приметливый — чего есть, сам найдешь… Но все же замечу в форме совета: на людей зря не кидайся. Люди у нас в большинстве хорошие, как и всюду. Хорошего человека зря обидишь — себя обидишь.
— Я понял, — сказал я. — Спасибо, Викентий Гаврилович.
— И сохраннее будешь, — добавил он, усмехнувшись.
Я и забыл, что похож на Пьеро. Может, этим я и смягчил многодумного Давыдюка. В прохладном полумраке коридора его лицо напоминало оплывшую маску языческого божка. Я понимал, почему он не нравится очаровательной девушке Шуре. Он был из другого мира, того мира, который меня коснулся в детстве, а Шурочке был вообще непонятен и чужд.