– Штубер? Гауптштурмфюрер Штубер? Тебе не приходилось слышать такой фамилии?
– Что гауптштурм… или как ты там говоришь – так это точно. Это я запомнил. Только так к нему и обращались. Еще знаю, что лагерная охрана его боялась. Очень боялась. Даже те два офицера-эсэсовца, которые из гестапо…
– Внешне он мало напоминает немца: черные, слегка курчавые волосы, широкоскулое смугловатое лицо, – подсказывал ему Беркут. – Холодная презрительная улыбка. Неплохо говорит по-русски. Иногда, зная, что перед ним украинец, даже вставляет украинские слова.
Отшельник присел на камень, поправил выложенный на кострище шатер из щепок и сухих веток, подсунул под него обрывок немецкой газеты, поджёг и какое-то время задумчиво наблюдал, как, медленно дымя, расползаются по веткам язычки пламени.
Глядя на него, Беркут подумал, что вот так же, молчаливо, смотрит он на огонь, просиживая в одиночестве все свои пещерные отшельнические ночи. И почувствовал уважение к нему, к его одиночеству, к приверженности этой скале и этим пещерам, отлично понимая, что сам-то он позволить себе такой роскоши – уединиться и жить здесь, заботясь только о покое души и скромном пропитании, – не сможет. И не смог бы. Это противно его духу, его характеру. У них разные пути. Да, разные. Хотя быть этого не должно. По крайней мере сейчас, пока идет война, и внизу, у подножия этих скал, рыщет враг, охраняя виселицы, построенные народом для самого себя.
– Хорошо ты нарисовал этого эсэсовца. Точно. Это был он. Видно, и тебе он тоже до головной боли запомнился.
– В сорок первом по его приказу меня замуровывали в доте на берегу Днестра.
– Так это ты командовал дотом, гарнизон которого замуровали?! – оглянулся на него Отшельник. – Я слышал о нем… Весь лагерь военнопленных гудел об этом. По селам тоже слухи-легенды. До сих пор вспоминают. Правда, молва уверяет, что никто из бойцов дота не спасся. Никто, ни один.
– Спасся, как видишь.
– Может, просто выдаете себя за… коменданта гарнизона?
– За коменданта такого гарнизона и выдавать себя не грех: простится. Но я – комендант «Беркута».
– Оно конечно… И все же… – Отшельник многозначительно развел руками: дескать, извини, быть и выдавать себя – не одно и то же.
– Это за меня, за Беркута, уже выдают себя другие, – еще жестче объяснил Громов. – И давай не будем упражняться в недоверии. А что касается эсэсовца, Штубера… По его приказу недалеко от дота, которым командовал наш комбат, какого-то солдатика распяли. Ничуть не милосерднее, нежели твой дед – своего деревянного Христа. Живого… распяли. Исполосовав всего. Так что он мне, Штубер этот, действительно очень хорошо запомнился.
– Распятие… – проворчал Отшельник. – А что распятие?! Святая и христоугодная казнь. Не то что повешение.
Они помолчали. При свете костра пещера казалась более просторной и таинственной. Прорываясь в зиявшие над кострищем дыры, ветер превращал их в органные трубы. Заунывная, леденящая душу мелодия, которую они порождали, создавала какую-то особую, действительно монастырскую, атмосферу, склонявшую человека к исповеди и смирению.
– Скажи, капитан, ты меня сразу узнал? Как только увидел?
– Не сразу. Уже когда вернулся от тебя. Вспомнил, и не поверил. Штубер привык выполнять свои обещания, какими бы они ни были.
– И выполнил бы. Да, видно, спешить ему было некуда. Он ведь отобрал нас троих из группы «штрафников», которую через час должны были расстрелять. Сказал: «Для тех, кто сумеет соорудить хорошую виселицу, казнь будет отсрочена». Не помилует, а всего лишь отстрочит, – вот так.
– И все же мастера сразу же нашлись, – саркастически осклабился Беркут. – Хоть виселицу для самого себя, лишь бы при деле.
– Да, нашлись, – с вызовом подтвердил Отшельник, поскольку сказанное задевало лично его. – Ты бы, ясное дело, не пошел, – предположил с не меньшим сарказмом.
– Строить себе виселицу? Ни при каких условиях.
– Даже если при этом появляется шанс… Несколько лишних минут, и топор в руке…
– Топор? Топор – да. Об этом я как-то не подумал, – примирительно признал Беркут.
– А мы подумали. Потому-то сооружать вызвалось сразу девятеро. Девятеро взмолились о жестоком милосердии, которое даже там, в лагере военнопленных, называлось жизнью. И меня отобрали первым.
– Еще бы!
– Кто-то из охранников, из наших, местных полицаев, подсказал офицеру, что, мол, хороший мастер.
– Специалист по виселицам.
– Потом Штубер – так ты его называешь? – отобрал еще двоих. Помню, отбирая, смотрел на руки. Чтобы мастеровые были.
– Что ж, в таком случае и смысл надписи: «Жизнь есть жестокое милосердие Божье» становится более понятным.
– Но пока что ты вспомнил меня только как «висельника», а ведь мы с тобой и раньше встречались.
– Когда ты приходил к моему доту, чтобы передать статуэтку нашей медсестре Марии Кристич?
– Узнал все-таки! – был приятно удивлен Отшельник. – Я, как видишь, тоже присматривался: ты или не ты? Виделись-то мы у дота мельком, да и потом ведь получалось, что комендант дота вроде бы погиб…
16